Выбрать главу

Долбинская осень оказалась настолько плодотворной, что Жуковский увидел в этом даже некий недобрый знак: «Я точно спешил писать, как будто бы кто-нибудь говорил мне, что это последний срок, что в будущем все пойдет хуже и хуже, и что мой стихотворный гений накануне паралича. Дай Бог, чтобы предчувствие обмануло!» Предчувствия очень мучили Жуковского в эту осень. Он ими мучил и Киреевскую. «Помните, как вы, — писала она позднее, — писали «Послание к царю»? Как уверены были, что не удастся его кончить? Помните ли «Эльвину и Эдвина»? Каким она нас страхом поразила? Вас как изобретателя, а меня за вами. Как мы не смели сообщить друг другу своей боязни... Помните ли «Валленштейна»? Помните Шиллерову историю о 30-летней войне, и как суд неба, произнесенный над Густавом Адольфом, поразил вас? Милый друг! сколько раз мы делали себе химеры счастья и несчастья; сколько раз плакали и радовались над мечтами нашего воображения».

Однако среди мрачных предчувствий мелькнул и светлый луч — у Жуковского не осталось надежд на брак с Машей, но путем переписки с Екатериной Афанасьевной он добился ее разрешения ехать с Воейковыми и с нею в Дерпт, но в качестве «брата». Жуковский передал Маше дневник, где было написано: «Мы будем вместе; вместе! как мило это слово после двух горьких месяцев горькой, мысли, что мы расстались». Далее он говорит, что собирается написать «план нашей жизни (ангел, нашей!)», и действительно начал писать подробный план, расписание всех дел (хозяйственных, то есть кто чем будет заведовать, например Воейков — «лошади, овес, сено, дрова, люди»; Жуковский — «чистота в доме, библиотека, починки в доме»), а также и образа жизни (что кому делать), и даже отношений, и даже — самое детальное расписание дня, и руководство к тому, как себя вести, как создавать нужную обстановку — любви, дружбы, покоя для всех... В отношениях своих с Машей он оставлял в плане только «все ласки сестры и брата». Такой ценой добивались они лишь права жить в одном доме.

Маше было гораздо труднее, чем Жуковскому, — мать сделалась для нее как бы чужим человеком. Она была одна. В семье стало ей тяжелее, потому что и Воейков счел, что по праву родства и старшинства он может следить за ее нравственностью... Душа ее требовала деятельности. Она продала свое фортепьяно, стоившее две тысячи рублей, и купила другое — за четыреста, а тысячу шестьсот раздала бедным крестьянам. «1600 рублей, — писала она Жуковскому, — могут сделать совершенное благополучие пяти семейств, которые не имеют хлеба насущного». Она растила в муратовском доме трех мальчиков-сирот, занималась лечением крестьян и принялась изучать повивальное дело. Тихо, как тень, проходила она по дому, одиноко бродила в парке. Она поняла, что жизнь ее погублена. Она готова была умереть в любую минуту, но Жуковского по-прежнему старалась ободрять, призывая его к «занятиям». И он, захваченный своими планами, своей работой, своим несчастьем, не всегда мог представить себе всю глубину Машиных страданий.

Он посылал ей новые стихи. Она переписывала их для себя. В трагических балладах «Алина и Альсим», «Эльвина и Эдвин» и «Эолова арфа» было много от его собственной жизни, несмотря даже на то, что две первые переводные. Это была и жизнь Маши. Конечно, это частность (потому что главное в стихах — поэзия, а не отзвуки), но такая, которая через стихи еще более роднила их души.

«Эолову арфу» Маша выучила наизусть. Эта грустная, прихотливо-музыкальная поэма захватила всю ее душу: сколько в ней красоты, чистого чувства, горькой правды, которая ведома только ей и Жуковскому! Маша повторяла про себя строфы баллады, и каждый раз они приводили ее в трепет: почти не верилось, чтобы слова так могли выразить муку души, так глубоко проникнуть в трагедию идеальной любви, так тонко передать слитые воедино тоску и счастье...

Жуковский не сидел сиднем в Долбине — вдруг появлялся он то в Черни, где вручал новые стихи Плещееву (а тот начинал сочинять музыку к ним, даже к балладе «Старушка»), то в Спасском-Лутовинове (у С. Н. и В. П. Тургеневых), то в Орле, то в Володькове под Белёвом — у барона Черкасова... Стихи продолжались... «Прошедшие октябрь и ноябрь были весьма плодородны, — оповещал Жуковский Тургенева. — Я написал пропасть стихов; написал их столько, сколько силы стихотворные могут вынести. Всегда так писать невозможно».

В эти месяцы Жуковский создал в честь взятия Парижа послание «Императору Александру» — целую поэму, написанную по строго продуманному и не раз переправленному плану. «Сюжет мой так велик, — пишет он Тургеневу, — что мне надобно было держать себя в узде». Жуковский создал поэтическую картину исторических событий от начала французской революции до падения наполеоновской империи. Он обращается в этом послании к царю как независимый гражданин и смело требует от него уважения к народу. Большая часть просвещенного общества России ждала от Александра «добрых дел», в том числе конституции иосвобождения крестьян, разочарование наступит позднее... «Ты ждешь от меня плана моего Послания к государю, — отвечает Жуковский Тургеневу 1 декабря 1814 года, — а я посылаю тебе его совсем написанное. Первое условие: прочитать вместе с Батюшковым, с Блудовым, с Уваровым и, если он состоит налицо, с Дашковым».

Друзья прислали свои замечания. Поправки Батюшкова, которые Жуковский почти все принял, относились в основном к первой половине стихотворения. «Вторая половина, — писал Батюшков Тургеневу, — вся прелестна... Здесь Жуковский превзошел себя: стихи его — верьте мне! — бессмертные». В январе следующего года послание было выпущено небольшой книжкой, просматривая ее, Жуковский морщился от досады — его раздражали сугубые архаизмы и еще неизвестно что; он ставил на полях такие замечания: «вздор», «пустое», «врешь и мычишь»; «врешь, как осел, сумасшедший на том, чтобы казаться человеком», «сбрехал»...

Там же, в Долбине, Жуковский начал большое стихотворение «Певец в Кремле». «Певец во стане, — писал он Тургеневу, — предсказавший победы, должен их воспеть; и где же лучше, как не на кремлевских развалинах». Он писал его в Долбине, в Черни и потом в Москве. Эта вещь продвигалась с трудом, он никак не мог найти верный тон. Жуковский намеревался закончить его в Дерпте.

Воейков все просил отсрочек у начальства, наконец отъезд был назначен на январь 1815 года. И тут новый удар свалился на Жуковского, — Екатерина Афанасьевна вдруг запретила ему ехать с ними в Дерпт. Он послал ей письмо и решил сам с ней поговорить. «Мы говорили, — сообщает он Маше, — этот разговор можно назвать холодным толкованием в прозе того, что написано с жаром в стихах. Смысл тот же, да чувства нет. Она мне сказала: дай время мне опять сблизиться с Машею: ты нас совсем разлучил». Протасовы и Воейковы собирались уезжать. Жуковский не знал даже дня их отъезда. Чтобы не упустить, может быть, последней возможности разговора с Екатериной Афанасьевной, он в середине января 1815 года выехал в Москву. «Покрытая пожарным прахом» (по его словам) Москва как бы отвечала своим видом состоянию его души. «Теперь пишу из священной нашей столицы, покрытой прахом славы, — писал он Тургеневу, — в которую я въехал с гордостью русского и с каким-то особенным чувством, мне одному принадлежащим, как певцу ее величия».