Выбрать главу

В первых числах мая Жуковский выехал на родину. Он побывал в Белёве, Мишенском, в Долбине — у Елагиных, где познакомился с мужем Авдотьи Петровны. Вид Мишенского его поразил. Он не нашел ни усадебного дома, ни прудов, ни близлежащих рощ... То-то Анна Петровна ничего не писала... И он узнал, что муж ее, американец Зонтаг, увез ее в Николаев, где он служил, а перед тем приказал разобрать дом и флигеля и сложить бревна в кучу, спустить пруды и срыть цветники. Перед отъездом же он продал часть леса — там до сих пор стучали топоры, падали дубы и сосны... Белела каменная церковь среди сирени... Шумели березы на кладбище... Молчал старый парк... Когда Жуковский прошел через парк и увидел Грееву элегию, заросшую кустами и травой, нашла туча, и тихо застучал по листьям теплый дождик...

О родина моя, о сладость прежних лет!О нивы, о поля, добычи запустенья!О виды скорбные развалин, разрушенья! —

вспомнил «Опустевшую деревню» Голдсмита, которую переводил вот здесь, в беседке... Все опустело! Нет Мишенского, пусто в Муратове, давным-давно чужие люди живут в его белёвском доме над Окой, да и Авдотья Петровна не станет больше продавать имения и ехать с ним в Швейцарию... Нет больше для него долбинского уголка... С тяжелым сердцем вернулся он в Москву. С удивлением почувствовал, что его тянет в Петербург!

Постаревшим и грустным увидели его в Москве в начале июня Батюшков и Василий Львович Пушкин. Батюшков ругает «Fur Wenige» и хвалит послание к Александре Федоровне. «Мы ожидаем от тебя поэмы», — говорит он Жуковскому. Жуковский знает, что «мы» — это в основном Батюшков и Вяземский. В Петербурге в это время выходит новое издание сочинений Жуковского в трех томах. Это ли не поэма в трех песнях?.. Чего же еще? «Поэму пишет «Сверчок», — ответил он Батюшкову. «А я, — добавил он, — составляю грамматические таблицы». Батюшков жаловался, что ему для писания не хватает Италии, что он хворает, мерзнет и скоро перестанет писать, а друзья плохо о нем хлопочут. «Неужели мне нельзя найти какое-нибудь место при посланнике? — говорил он Жуковскому, когда они встретились у Никиты Муравьева. — Жаль мне, а придется продавать последнее имение и ехать на свои... Года на три хватит». Жуковский развеселил его немного, рассказав, что все утро просидел в Сандуновских банях с книгопродавцем Иваном Васильевичем Поповым, уговаривая его не продавать дурных книг. Затем Жуковский сел к столу и начал составлять прошение на высочайшее имя — для Батюшкова. Между тем Тургенев в Петербурге должен был поднести от имени Батюшкова два тома «Опытов в стихах и прозе» министру иностранных дел графу Каподистрии. Затем Батюшков, в ожидании решения своей участи, уехал в Одессу, а Жуковский отправился в Петербург.

С сентября он поселился вместе с Плещеевым в Коломне, на углу Крюкова канала и Екатерингофского проспекта. Здесь Жуковский разместил свои книги — он наконец раскрыл ящики, присланные Елагиной из Долбина. Многих книг не хватало, и он послал Авдотье Петровне список того, что нужно было разыскать и прислать. Сюда Блудов прислал Жуковскому из Лондона новые части «Чайльд Гарольда» Байрона и Томаса Мура в двух томах. «Реестр всех сочинений Байрона, Вальтер-Скотта и Саути я вытребовал у книгопродавца и посылаю к тебе, — пишет он Жуковскому. — Назначь, чего у тебя нет и что хочешь иметь». Жуковский занят подготовкой пособий для уроков с великой княгиней — «пока не кончу начатых давно своих грамматических таблиц, которые скоро кончатся, — тогда гора свалится с плеч; я опять сделаюсь поэтом... вырвавшись из этих таблиц, как из клетки, скажу друзьям и поэзии: я ваш снова!» В этом письме к Елагиной Жуковский говорит последнее прости своим надеждам вернуться на родину. «Не думайте, чтобы настоящее было дурно: я им доволен, — говорит Жуковский. — В моем теперешнем положении много жизни; и я нахожу его часто прекрасным, точно по мне. Одним словом, вообще не желаю перемены; и воспоминания прошедшего не иное что, как сон».

В октябре Жуковский был принят в члены шишковской Российской Академии (принят был туда и Карамзин). Ни один «арзамасец» не взбунтовался. Только Вяземский кольнул его в письме к Дашкову: «Сперва писал он для немногих, теперь ни для кого... его упрятали в Российскую Академию». Впрочем, и Вяземский не мог не понимать, что это был не союз с Шишковым, а официальное признание литературных заслуг Карамзина и Жуковского.

Вяземский в письмах из Варшавы к Дашкову и Тургеневу изощряется в дружеских насмешках по поводу Жуковского («И мы хотим усовестить Жуковского, а он показывает на Академию и говорит: «Там мне Шишков на братство руку дал», — и мы принуждены молчать» и т. п.). В конце концов многотерпеливый и миролюбивый Жуковский сделал ему выговор: «Вот уж два письма от тебя к Тургеневу такие, которые не понравились. Ты шутишь и на мой счет, ставишь меня наряду с пьяным Костровым, Мерзляковым... Я не желал бы, чтобы я и карикатура были всегда неразлучны в твоем уме... Нежная осторожность, право, нужна в дружбе. Я не должен быть для тебя буффоном, оставим это для Арзамаса... Мы все ошибаемся, считая непринужденностью дружескою многое, чего бы мы себе не позволяли с посторонними. Сейчас пришли два твоих письма к Воейкову и к Дашкову... Какие нежности для Воейкова и как зато славно отделан Жуковский в письме к Дашкову! Полно, брат, острить об меня перо!.. Для тебя также должно быть важно не оскорбить меня, как и для меня». Они — Тургенев, Вяземский, Батюшков — любили Жуковского за его талант, за его душу, но хотели видеть его каким-то другим! И как же много было от них скрыто!

И вот Жуковский простудился, лежит в постели. «Я болен, — пишет он в дневнике 28 октября. — В промежутках — более высоких мыслей, нежели когда-нибудь. Более воспоминаний, и трогательных. Какое-то общее неясное воспоминание, без вида и голоса, как будто воздух прежнего времени... Болезнь есть состояние поучительное. Страдание составляет настоящее величие жизни. Это лестница. Наше дело взойти; что испытание, то ступень вверх... Звезды. Тени...» Этот Жуковский Вяземскому неизвестен... Да и уроки русского языка — ему они кажутся пустяками, но для Жуковского это новый и растущий мир — ведь это не просто уроки для великой княгини, а уроки русского языка! Не сухие уроки педанта, а уроки поэта. Например — можно просто учить произношению. Жуковский же для этой цели переводит шестое явление из второго действия комедии Мольера «Мещанин во дворянстве», — сцену урока господина Журдена с учителем философии... Немало таких перлов появилось в тетради, озаглавленной: «Тетрадь с текстами для переводов. Составлена для занятий с великой княгиней Александрой Федоровной».

22 ноября Жуковский писал Дмитриеву: «Я был болен: три недели вылежал и высидел дома. Теперь поправляюсь, и первый мой выход на свет божий была поездка в Царское Село, где мы простились всем Арзамасом с нашим Ахиллом-Батюшковым, который теперь бежит от зимы не оглядываясь и, вероятно, недели через три опять в каком-нибудь уголку северной Италии увидится с весною». На проводы, кроме Жуковского, собрались А. И. Тургенев, А. С. Пушкин, Н. М. Муравьев, Н. И. Гнедич, барон Павел Львович Шиллинг фон Канштадт (востоковед, изобретатель, дипломат...), тетка Батюшкова, Екатерина Федоровна Муравьева, и ее племянники Лунины, брат и сестра. «Вчера проводили мы Батюшкова в Италию, — писал Тургенев Вяземскому 20 ноября. — Во втором часу... отправились в Царское Село, где ожидал уже нас хороший обед и батарея шампанского. Горевали, пили, смеялись, спорили, горячились, готовы были плакать и опять пили... В девять часов вечера усадили своего милого вояжера и с чувством долгой разлуки обняли его...» Италия! Вечный Рим!.. Жуковский возвращался домой поздно. Колкий снег сыпал в лицо; хрустел под колесами лед... Пространство ночных полей вдруг словно раздвинулось, и встали во тьме невидимые горы... Нет, не Италии — это снежный блеск Альп... Это прирейнские скалы и кручи... массивы Гарца... Россия широко втекала в дружественную Европу.