27 сентября Жуковский прибыл в Дерпт. «Жуковский спит под моей горницей, — пишет Маша Елагиной. — Он пробудет только до 3 октября». 2 октября Жуковский пишет Елагиной: «Я теперь в Дерпте и отправляюсь в Берлин... Наконец некоторые мечты сбываются: увижу прекрасные стороны, в которые иногда бегало воображение... Путешествие оживит и расширит душу... Вот вам мой маршрут. Теперь еду прямо в Берлин, где пробуду до начала марта. Это не лучшая часть моего вояжа: буду видеть прусский двор, — тут нет поэзии; но буду видеть и Шиллеровы и Гётевы трагедии, буду слушать лучшую музыку — это поэзия». Далее он говорит о Дрездене, Веймаре, Франкфурте, плавании по Рейну, о Страсбурге, Базеле, потом об Альпах, Тирольских горах... «Вот вам очертания моего воздушного замка. Сбудется или нет, не знаю! Пока радуюсь надеждою». Жуковский уже едет в страну своих мечтаний, в родной своей поэзии край и не верит еще, что это так... Маша дала ему в дорогу свой дневник...
В октябре сразу обрушился на Жуковского вихрь впечатлений. Кратко, бегло заносит он в дневник многочисленные названия, имена, пишет в пути о достопримечательностях, трактирах, деревнях, городах, замках, театрах, о быте немцев.
В начале января в Берлине Жуковский болел глазами, но вынужден был посещать великосветские вечера; был на параде, в Иоаннитском монастыре. Постоянно общался со своей ученицей. На вечере у герцога Кумберлендского увидел Шатобриана. Неделя такой жизни, да еще при хмурой погоде привела Жуковского в тоскливое настроение.
8 января выглянуло солнце. Утро оказалось свободным. Он отправился в Тиргартен. Идя по влажному песку аллеи, вдруг поймал себя на совершенно легком и даже счастливом состоянии души. «Неужели, — подумал он, — душа так зависит от солнца и ненастья?» Придя домой, записал в дневнике: «Это возвращение хорошего без твоего ведома не есть ли доказательство, что оно в тебе, и что требует от тебя только понуждения, чтобы пробудиться и быть всегда пробужденным. Если утро ясное может дать душе более нравственного достоинства, как будто против ее воли, то почему же не может того свободная воля?» Он решил: может. Он решил не давать своей душе пребывать в ленивом бездействии («Лень все силы душевные убивает», — записал он, имея в виду под ленью все виды бездействия, в том числе и меланхолию, и тоску.
Он достал все свои начатые работы. Быстро пошла к концу «Орлеанская дева» (видел ее здесь в театре и был восхищен...). Начал присматриваться к Байроновым поэмам — «Шильонскому узнику» и «Гяуру». «Сид» Гердера и лирика Гёте снова появились на столе... Берлинский двор готовил пышную любительскую постановку — живые картины по поэме Томаса Мура «Лалла Рук», с участием великого князя Николая, его супруги, разных прочих титулованных лиц. Костюмы, декорации делались лучшими художниками, музыку написал композитор Спонтини. И вот перед Жуковским лежит эта огромная прозаическая поэма с четырьмя большими стихотворными вставками...
Среди этих трудов — радостная весть от Маши, которая родила дочь. «Милый ангел! — пишет она Жуковскому, — какая у меня дочь! Что бы дала я за то, чтоб положить ее на твои руки». Саша Воейкова, приехавшая в Дерпт, приписывает: «На Машу весело глядеть...». Итак, Маша счастлива. С ней теперь ее дочь. Но вот Саша уехала, и в письмах Маши появляются другие ноты: «Прошедшее больше бунтовало... Сейчас возвратилась от Зенфа, где не умолкаючи о тебе говорила... Ах, мой Жуковский! до смерти тебя люблю... Сашка уехала, и сиротство воротилось». И в следующем: «Ах, мой Жуковский! как мне не быть счастливой, когда ты есть на этом прелестном свете».
Саша больна. Выходки Воейкова продолжаются. Тургенев пишет Жуковскому: «Если бы он мог понять, что это похоже на убийство, то конечно бы образумился и в самой сильной горячке, ибо не тот только убивает, кто в одно мгновение лишает жизни, а и тот, кто подрывает и без того слабое здоровье и приближает к смерти страданиями душевными». А Тургенев счастлив дружбой со Светланой: «Это она. Это она, повторяю я беспрестанно. Душа моя расцвела с нею... Бросил бы и жизнь, и все лучшее в жизни для минутного ее счастия». Тургенев вынужден защищать Сашу от мужа. Это вызывало сплетни в обществе, новые безобразия Воейкова, который утихал лишь тогда, когда получал от Тургенева взаймы деньги...
Постановка «Лаллы Рук» в королевском дворце всколыхнула душу Жуковского. Все эти яркие картины, сопровождавшиеся прекрасной итальянской музыкой, слились для него в один поэтический образ... Он увидел земное воплощение небесной красоты. Тогда явилось одно из главных, программных для его поэзии и для его философии стихотворений, «Лалла Рук», где он пишет:
Во время с 16 февраля по 6 марта 1821 года Жуковский перевел «Рай и Пери» — одну из поэм «Лаллы Рук» и дал ей название «Пери и ангел». Он послал ее Тургеневу, чтоб прочел, снял копию и отправил Маше. Эта вещь была напечатана осенью того же года в «Сыне Отечества».
Великая княгиня собиралась ехать на воды в Эмс — Жуковский отпросился ехать один в Швейцарию и на Рейн. Он хотел пригласить с собой художника Фридриха. Каспар Давид Фридрих, которому было тогда около пятидесяти лет, был по своему — романтического качества — дару близок Жуковскому. В марте в Берлине, Жуковский видел его картины, которые так отметил в дневнике: «Погребенье; Взморье с начинающеюся бурею и рыболовами; Шалаш посреди туманного поля; Четыре времени дня; Вид ночью в тумане с набережной и звезды; Удаляющийся корабль; Горы с туманом; Дерево, через которое светит вечер, и усаживающиеся птицы...» Жуковский купил несколько картин. «Фридриха я нашел точно таким, каким воображение представляло мне его, — пишет Жуковский после знакомства с художником, — и мы с ним в самую первую минуту весьма коротко познакомились... этот сухощавый, среднего роста человек, белокурый, с белыми бровями, нависшими на глаза... Фридрих пренебрегает правилами искусства, он пишет свои картины не для глаз знатока в живописи, а для души, знакомой так же, как и он, с его образцом, с природою... Он ждет минуты вдохновения». Отныне, где бы Жуковский ни жил, стены его кабинета будут украшать в картины Фридриха, странные для непривычного взгляда, — кладбища, туманы, летящие совы, корабли в ночном море... Фридрих все же не поехал с Жуковским, он прямо сказал, что может наслаждаться природой только в одиночестве. 13 мая Жуковский пишет Петру Полетике, что у него через два дня начнется жизнь путешественника: «Описывая целый век природу в стихах, хочу наконец узнать наяву, что такое высокие горы, быстрые водопады и разрушенные замки, жилища моих любезных привидений».
В Дрездене Жуковский побывал у Людвига Тика, одного из основателей немецкого романтизма, друга Новалиса и Вакенродера.
«В его глазах, — пишет Жуковский о Тике, — нет ни быстроты, ни проницательности, ни блеска, но они выразительны: есть что-то согласное с тою мечтательностью, которую находим в его сочинениях, особливо в «Странствиях Франца Штернбальда»...» Тик подарил Жуковскому экземпляр своего романа с обширной авторской правкой. Говорили о многом. Например, о Шекспире (Тик переводил его пьесы и готовил критический комментарий к ним). Возник какой-то спор о Гамлете (Жуковский, как и Гёте, считал «Гамлета» «варварской» пьесой). Тик, известный в Европе своим искусством декламации, читал отрывки из «Гамлета». Попрощались они дружески. «Мне жаль было расставаться с Тиком», — писал Жуковский. В письмах из Дрездена он полушутя называл его Штернбальд-Тик. Он встретился с ним еще раз — Тик прочел ему «Макбета» и «Как вам угодно». «Макбет» в чтении Тика понравился ему, комедия — нет (Плещеев был, по его мнению, более талантлив как комик)...