Весь день 26 августа 1839 года Жуковский провел среди войск. Узнав, что во время маневров «многие повторяли» его «Певца во стане русских воинов», он писал, что это его «тронуло до глубины сердца. Жить в памяти людей по смерти не есть мечта: это высокая надежда здешней жизни. Но меня вспомнили заживо, новое поколение повторило давнишнюю песню мою на гробе минувшего». Это вдохновило Жуковского на новую песнь, и он в два дня написал «Бородинскую годовщину». «Итак, привел Бог по прошествии четверти века, — отметил он, — на том же месте, где в молодости душа испытала высокое чувство, повторить то же, что было в ней тогда, но уже не в тех обстоятельствах. Чего не случилось в этот промежуток времени между кровавым сражением Бородинским и мирным, величественным его праздником!»
«Бородинская годовщина» — параллель к «Певцу во стане русских воинов»; здесь названы имена тех же героев, но отмечены они не пламенным прославлением их доблестей, а печалью по ним:
И далее, далее...
Это был реквием былому, плач по героической эпохе в жизни страны и в своей жизни. Этим стихотворением он второй раз (после второго «Сельского кладбища») замкнул круг своей поэтической судьбы.
Сразу после праздника и парадного обеда Жуковский уехал в Москву и не присутствовал на дальнейших приемах «бородинского помещика». 29 августа он выслал наследнику печатный экземпляр своего реквиема при письме, но что это было за письмо! Пожалуй, и в камне оно могло бы пробудить добрые чувства. «Одним из самых привлекательных эпизодов этой чудной картины были израненные, безрукие и безногие, иные покрытые лохмотьями бедности, бородинские инвалиды, которые сидели на подножии памятника или, положив подле себя своя костыли, отдыхали на гробе Багратиона. Некоторые бедняки притащились издалека: кто пешком, кто на телеге... Признаюсь вам, мне было жестоко больно, что ни одного из этих главных героев дня я после не встретил за нашим обедом. Они, почетные гости этого пира, были забыты, воротятся с горем на душе восвояси, и что скажет каждый в стороне своей о сделанном им приеме, они, которые надеялись принести в свои бедные дома воспоминание сладкое, богатый запас для рассказов и детям и внукам? И кажется мне, справедливость бы требовала, что не одни теперь служащие, но отставные раненые и неимущие были включены в число тех, кои, как я слышал, должны теперь получать то жалованье, которое в эпоху Бородина они получали. Им-то оно и нужно, а их так немного».
В одной из строф реквиема Жуковский помянул генерала Коновницына. Его же имя возникло и в письме: «В Бородине дрался Коновницын, а Коновницын был честью русского войска. Дочь его в молодости лет выпила всю чашу горести за чужую вину; эта дочь умоляет государя великодушного взглянуть с благоволением на преступного мужа ее, который не жалел жизни в сражении, чтобы загладить вину свою... Нарышкин представлен за храбрость в офицеры... День Бородинский громко вопиет к царю: помяни милосердием храброго Коновницына!» — это просьба о полном прощении декабриста Нарышкина, которому после проезда наследника через Курган было разрешено вступить рядовым в Кавказскую армию. Но это еще не все. «Я видел в Москве Е. Ф. Муравьеву, — пишет далее Жуковский. — Ее положение на старости лет ужасно: оба сына, для которых жила она, в изгнании... С старшим сыном поехала в Сибирь жена; он схоронил ее; на руках его осталась дочь; эта дочь чахнет: уже суровый климат имел на нее разрушительное влияние; только перемена климата на более теплый может спасти бедную жизнь младенца... Изгнаннику грозит наказание третье: смерть дочери; и уже не одна судьба, а с нею и приговор государя должны решить, умереть ли этому младенцу или нет. Не могу поверить, чтобы государь (если бы он это знал), государь, нежный отец своих детей на троне, мог не войти в чувства отца, который все отец, хотя и колодник».
Жуковский просит, но находит такие слова, на которые трудно не отозваться делом, чтобы не выглядеть извергом... И, однако, Нарышкин еще семь лет воевал на Кавказе рядовым, а дочь Никиты Муравьева — Софья, или Нонушка, как ее звали домашние, которой тогда было десять лет, — выехала из Сибири только после смерти отца, когда ей было четырнадцать лет (ее взяла к себе бабушка, Екатерина Федоровна Муравьева).
В Москве Жуковский (он с 1 сентября в отпуске) живет в Кремле, бывает каждый день у Елагиных, где встречает всю литературную Москву. У Елагиных была в гостях и Анна Петровна Зонтаг, приезжавшая из Одессы на праздник и для встречи с Жуковским (она рассказала в письме к своей знакомой о том, что в августе 1839 года Жуковский продал свою карету, чтобы помочь выкупиться на волю «одному очень даровитому музыканту, известному в Москве, которого барин определил в повара»). 15 сентября приехал в Москву Александр Тургенев.
16-го Жуковский выехал в Белёв. Здесь он не задержался и 18-го был в Черни, а 19-го в Брагине возле Бунина, где нашел Мойера и Екатерину Афанасьевну. Он застал их за обедом, и Екатерина Афанасьевна, неожиданно увидев Жуковского, страшно испугалась... Сюда же на следующий день понаехали помещики — Боборыкин, Плещеев Петр, Бурнашов, Деревицкий. 20 сентября Жуковский записывает: «С Мойером о Мейерсгофе»; 21-го: «План дома»; 22-го: «Утром план»; 23-го: «План». Жуковский задумал обосноваться в имении Мейерсгоф под Дерптом, чтобы, как он писал, «переселиться туда на покой и поэзию в кругу моих милых», — он желал перетянуть туда Мойера с дочерью и Екатерину Афанасьевну. В Брагине Жуковский обсуждал с Мойером план перестройки полуразрушенной усадьбы в Мейерсгофе. 24 сентября всем обществом отправились в Муратово, где гуляли, рисовали, играли в шахматы. В Муратове Жуковский пробыл до 3 октября (может быть, он останавливался в своем бывшем доме в Холхе, так как дома Протасовой к тому времени не существовало). 5 октября он проездом в Белев всего на один час (так и отмечено в дневнике) заглянул в Мишенское. Не больше пробыл и в Белёве, но успел повидать своего бывшего слугу Максима с семейством. Уже 6 октября в 11 часов вечера он был в Москве. «Я увидел опять все родные места, — писал он, — и милые живые и милые мертвые со мной все повидались разом; все это совокупилось в одно, как будто для того, чтобы поставить живую грань между всем прошедшим моим и будущим».
В Москве Жуковский провел всего три дня — 7, 8 и 9 октября, нашел здесь Александра Тургенева и Гоголя. Вместе бывают они у тетки Тютчева Шереметевой, у Елагиных, у Муравьевой. 9-го: «Ввечеру чтение Гоголя» (очевидно, из «Мертвых душ»), 10-го Жуковский выехал в Петербург. Вскоре сюда же явились Тургенев и Гоголь. Гоголь поселился у Жуковского. У Одоевского и Карамзиных Жуковский встречает Лермонтова, которого Софья Николаевна Карамзина назвала «блестящей звездой», восходящей «на нашем литературном горизонте». Жуковскому уже известны «Бэла» и «Фаталист», многие стихи и поэмы, напечатанные и еще не изданные, молодого гения. В октябре он прочел только что законченного «Мцыри». 24 октября записал: «Поездка в Петербург (из Царского Села. — В. А.) с Виельгорским по железной дороге. Дорогою чтение «Демона». 5 ноября: «Вечер у Карамзиных... Лермонтов».
27 ноября Сергей Тимофеевич Аксаков пришел к Жуковскому навестить Гоголя. Жуковский сказал, что Гоголя нет дома. «Я засиделся у него часа два, — писал Аксаков. — Говорили о Гоголе... Наконец, я простился с ласковым хозяином и сказал, что зайду узнать, не воротился ли Гоголь... «Гоголь никуда не уходил, — сказал Жуковский, — он дома и пишет. Но теперь пора уже ему гулять. Пойдемте». И он провел меня через внутренние комнаты к кабинету Гоголя, тихо отпер и отворил дверь — я едва не закричал от удивления: передо мной стоял Гоголь в следующем фантастическом костюме: вместо сапог длинные шерстяные русские чулки выше колен; вместо сюртука, сверх фланелевого камзола, бархатный спенсер; шея обмотана большим разноцветным шарфом, а на голове — бархатный малиновый, шитый золотом кокошник, весьма похожий на головной убор мордовок. Гоголь писал и был углублен в свое дело, и мы, очевидно, ему помешали». Жуковский и Аксаков ушли. В середине декабря Гоголь уехал с Аксаковым в Москву.