Дурасников мысленно усадил себя на полку в парилке, подсунув под зад деревянную круглую доску, чтоб не сжечься, напялил фетровый колпак, смежил веки и, как в яви, ощутил прикосновение тела давешней подруги. Эх, ма! Не думал не гадал, что еще обломится плотского греха. Благость снизошла на зампреда, умягчила шейные позвонки, что с хрустом все чаще и чаще напоминали о своем наличии, благость отогрела Дурасникова, омолодила, разгладила морщины, отутюжила мешки синюшные, почти согнав их с начальственного лика, благость же приподняла руку зампреда и оживила ленивым взмахом — иди, Коля, иди!
Шоколадова будто смерчем вымело. Дурасников опустил давно безмолвную трубку, переворошил бумаги, зачинил красный карандаш, а подумав, и синий, вытянул последовательно ящики из левой тумбы, сначала верхний, затем средний и, наконец, нижний. Ничего определенного не искал, привычка срабатывала — отдалял мучительное прочтение бумаг, налюбовавшись выдвинутыми ящиками, резко загнал их в ячеи, с грохотом и болью, так, что получалось, будто ящики виноваты, что суббота далеко, по улицам шныряет с книжечкой опасный тип и вообще все чего-то добиваются от Дурасникова, прекрасно сознавая, что мало он может, а хочет и того меньшего: покоя, покоя и… еще раз покоя.
После обязательного посещения мыслей о покое, рука привычно прянула к селектору и вытребовала подчиненных из тех, что особенно раздражали зампреда. Рать его управлялась не просто, за каждым чернела тень вельможного столоначальника, и лавирование без лоции требовало умения и каждодневного напряга.
Сосредоточиться Дурасникову не удавалось; перед глазами мельтешил Апраксин, переписывающий номера, невозмутимый, достойный человек, как раз из тех, коих Дурасников не понимал — всю жизнь без выгоды?! — боялся и ненавидел, зная, что ни при каких обстоятельствах не стать ему равным Апраксину; видно это всем и особенно самому зампреду, и сосущее, рвущее и пятнающее внутренности кровью ощущение второсортности ярило Дурасникова люто, до головных болей и задышливой злобы. Внешне он держался — не подкопаешься. Мог изобразить широту взглядов, мог терзаться сомнениями прилюдно, мог изменить точку зрения, вообще мог все, лишь бы ничего не менялось в сущностном порядке вещей: он правит, а другие подчиняются, он изрекает, прочие внемлят…
После посещения «двадцатки» Пачкуна, Фердуева с полной сумкой понеслась по делам. Каждый день распухал делами неимоверно. Почуваев просил закупить простыней, и хотя постельное белье — раздобывание, стирка и прочие — числилось за Почуваевым и Помрежем, хозяйка, контролируя их последнюю убогую закупку, решила обеспечивать предприятие бельем самолично. Единственно потребовала, чтоб почуваевская жена нашила метки для прачечной, работа противная, но обязательная, особенно шиковать с бельем Фердуева не намеревалась, вон в гостиницах, случается: ветошью застилают да рядном прикрываются. Фердуева понимала, что затраты на белье вычитаются из прихода, уменьшение денежных поступлений переживалось болезненно; нешибко привередливых клиентов Фердуева советовала размещать, по возможности, без белья, пусть притулятся на диванчике — все лучше, чем вокзальный зал полусидя или в сквере под газетным листом.
Подвалы института требовали неослабного внимания. Их грубо вымазанные стены скрывали возможности резкого скачка предприятия. Подвалы подкупали неприступностью, скрытостью от посторонних и пространством. Дело могло выгореть крупное, само производство Фердуева мыслила вести по ночам, начиная, скажем, за час до полуночи и завершая к первым петухам. За вывоз продукции не волновалась — не исключено, что клиентура вознамерится разбирать без остатка — еще хотела заказать умельцам-кулибиным оборудование несложное, вмиг разбирающееся на примитивные трубки и невинные бачки. Торопиться не стоило, но и пробуксовка в обещающем деле недопустима.
Пока Филипп благоволил, опасаться не приходилось. Филипп заднего хода не даст, жаден и крут, и Фердуева пожалела, что Филипп не молод, ему еще годков с десяток отслужить бы.