Дочь Рыжухи поднялась, окинула питейножрачное поле брани насмешливым взором и, чуть отступив, потянула мать. А чё? Мордасов выцелил через очки пепельноволосую, не худший представитель державы, вести себя умеет, не мельтешит, видно, силушка за ней числится и Мордасов без труда догадался какая. Рыжуха оглядела с недоумением непомерный живот, будто увеличившийся еще вдвое и поддержала его снизу руками, похоже опасаясь, что стоит ей подняться, брюхо оторвется и шмякнется оземь, не выдержав собственной тяжести. Неужто и дочь не сейчас, через десяток-другой годов превратится в такое же чудище или… а мне чё? Мордасов опрокинул рюмку, заметив как Шпын шепчет на ухо Настурции: сговариваются, определенно, мне чё? А зачем скрытничают, будто меня не хотят обидеть, а то я не понимаю или взревную или чё…
Шпындро не прозевал прощания с Рыжухой и ее дочерью, обогнул стол на рысях, поцеловал руку пепельноволосой. Настурция сквозь неверно фокусирующий глаз узрела согнутую в поклоне спину Шпындро, а над его головой высокую грудь, тщательно уложенные пепельные волосы. Настурцию, будто кнутом огрели: никогда никто не целовал ей руку, пропади пропадом этот миг — на ее глазах мужчина из придуманного мира, по ее представлению лучшего из всех возможных, смиренно целовал руку проститутке. Настурция скрючилась, встретилась глазами с Мордасовым, сквозь затуманенные стекла его очков прочла: вот так, мать, а ты чё хотела? Могло и показаться, что Мордасов мысленно поддержал Притыку, все происходящее сейчас напоминало театральное действие и придумано, и реально, и когда Настурция краем глаза углядела, как Шпын сунул пепельноволосой визитку, то для облегчения решила, что уж это ей точно привиделось пьяным глазом и ничего такого не было, через минуту Шпын образовался рядом, покорно ухаживал, выспрашивал невзначай, не пора ли отвальную принять и честь знать.
Мордасов тоже визитку заприметил: ну и сволочь, Шпын, что ж он так роняет Настурцию, все ж баба не из последних и собой не торгует, все больше по любви, по сердоболию, по теплости не оприходованной женской души. Мордасов вцепился б в глотку Шпына, вытолкал бы за дверь, надавал по роже, никого не боясь, но кроткий взгляд бабули с фотографии удерживал и как ни мизерно тлела трезвость в смятенном внуке, держала в узде крепко: нельзя! Люди собрались выказать почтение, скорбь, а то, что в разнос пошли, на то и выпивка в минуты, припахивающие могильным тленом, когда каждый волей-неволей хоть и впрямую, хоть в обход выспрашивает себя: а мне когда? сколько еще куражиться отпущено? И чтоб не отвечать, и умные, и глупые, и стальной воли, и слабаки, что упиваются своей слабостью истовее, чем иные силой, предпочитают не отвечать, гнать бередящее и затуманивать мозг привычным дурманом.
Боржомчик выносил блюда на кухню, вел себя теплее многих и Мордасов поразмыслил: все оттого, что ему плачу, нанятый, за мзду соблюдает порядки и все же не грех ему подкинуть, жалеть не расчет, только Боржомчик скромной деловитостью своей напоминал Колодцу, что водятся еще люди на земле с человеческой начинкой; пусть оплачено деньгами Мордасова это утешение, а все равно примиряет с окружением. Мордасову еще жить и жить, а как, да с кем? тут, как со сроками смерти собственной — лучше вопроса не расслышать.
Мордасов, тяжело опираясь на растопыренные ладони, с трудом отдирал себя от стула, встал, покачнулся: присутствующие затихли, Рыжуха с дочерью замерли на пороге. Больше всего на свете Мордасов желал бы матерно, грубо до невозможности обляпать их всех обвинениями и страшными ругательствами, орать непотребное, обвинять в жутком, высказывать такое, что ни примирение, ни прощение невозможно вовеки и не боязнь потерять этих людей — на кой дьявол они? — а лишь только благоговение перед бабулей и не слишком твердая уверенность, что та наблюдает за внуком, невозможностью для Мордасова причинить и крохотное страдание той, что сплошь в страданиях прожила жизнь, удержали Мордасова, хотя по лицу его бродили красноречивые тени и скулы свело так, что Шпын подобрался и раза два зыкнул на приоткрытое оконце, видно оценивая, можно ли сигануть на улицу, если Колодец разбушуется. Мордасов отлепил ладони от скатерти, прикрыл ими лицо, будто надеясь, что гнев впитается в ладони, стряхнул напряжение, как воду при утреннем умывании, и начал, весомо роняя каждое слово: