— Где упрячешь пол-стадиона? Всем глаза пропорет?
— Упрятан лучше не придумаешь, — и Фердуева слегка сжала пальцы мастера.
После бассейна Апраксин двинул на Арбат, любил нырнуть в тихие переулки с чисто выметенными посольскими дворами, с неторопливыми старушками, с чудом сохранившимися резного дерева входными дверями обшарпанных подъездов, с неприметными магазинчиками на один прилавок и одного продавца. Солнце подыгрывало пешей прогулке, и про «двадцатку» Пачкуна, и про Фердуеву с ее прошитой стальными полосами дверью мужчина, легко вышагивающий со сплющенной сумкой на спине, и думать забыл.
Пересекая Кропоткинскую, заприметил очередь в Академию художеств, тоскливо оглядел иностранных гостей, выплывающих из книжной валютной лавки, с вожделенными и недоступными туземцам томиками, прижатыми к бокам или выпирающими острыми углами сквозь тонкую ткань вислых торб, и, снова углубившись в переулок, наткнулся на вереницу иномарок с красными и желтыми номерами у расцвеченного витражем входа, и приникшего к разноцветью витража вальяжного мужчину, протирающего замшевым лоскутом желто-сине-красные стекла.
Апраксин — хоть и за сорок перевалило — обликом походил на студента, и сразу виделось, что верным служением перу, палат каменных не нажил, и владелец частного кафе Чорк с сожалением проводил ровесника непонимающим взглядом: не дай Бог так жить! Будто конюх в конюшне, оглядел застывшие машины и юркнул во тьму заведения задавать корм владельцам авто.
Апраксин миновал коробку многоэтажного дома с выломанными лет десять назад перекрытиями, так и не удосужившегося дождаться капитального ремонта. Дом торчал в переулке, будто разбомбленный прицельным бомбометанием, уничтожившим только его внутренности и не порушившим вокруг ни камня, ни дерева; глазницы окон, пустые или с проглядывающими безжизненными стенами, навевали ощущения, схожие с кладбищенскими, когда бредешь меж чужих могил, бездумно скользя по датам чужих рождений и смертей, не отдавая отчета и себе — или, напротив, зная наверное — что есть некто, ведающий и твои сроки, твои пределы.
На улице Веснина в перегляд с итальянским посольством сверкал витринами книжный. У посольских ворот спорили два итальянца, да так темпераментно, будто в кино, будто Апраксин подсмотрел нечаянно сцену на неаполитанском дворе или на улочке Кальтанисетты.
В книжный Апраксин было ринулся к порогу, да вспомнил: облом! Нет входа, тож на валюту. Апраксин помрачнел и продолжил шествие к Арбату. Зелено-желто-синий флаг Габона, напоминающий тканью газовые платки, развевался над особняком бывшего посольства Израиля. Апраксин вспомнил, как в пятьдесят шестом, по случаю тройственной агрессии, швырял чернильницы в желтые стены особняка, и испытал чувство неловкости. Что он знал, кто прав, кто виноват? Сжевал мальчишкой газетные абзацы и с дружками, накупив флаконов фиолетовых чернил в канцелярских принадлежностях на Садовом, ринулся крушить.
Апраксин присмотрелся к стене бокового фасада, почудилось, что видит стародавний чернильный подтек, разглядывал пятно и так, и сяк; от размышлений оторвал голос младшего лейтенанта. Офицер милиции взял под козырек и улыбнулся. Апраксин откровенно ожидал другого; человек при исполнении стеганет — в чем дело гражданин? — или того хуже — ваши документы! — но однозвездный лейтенант, смущаясь, человеческим языком выяснил не нужно ли чего Апраксину, а услыхав про чернила и про сомнения Апраксина, пошел розовыми пятнами и веско признался: «В молодости ни черта мы не мыслим, да и потом…». Махнул рукой и отошел к алюминиевой будке, служащей укрытием все четыре времени года.
Мимо мехового ателье Апраксин проскользнул на пешеходный Арбат и налетел сразу на три очереди: одна алкала залихватским чубом закрученного мороженого в вафельных фунтиках, другая рвалась в пельменную, третья окружила кольцами фургон-пиццерию, кажется первую многоколесную гусеницу, появившуюся на улицах Москвы.
— Один фургон для города под десяток миллионов, как ни крути маловато, — съязвил дядька приезжего вида в фетровой шляпе луговой зелени. — Вот два-три расставят, тоды лады, — и дядька надвинул шляпу, скрывая то ли злые, то ли веселые глаза.
И сразу Апраксин вспомнил Фердуеву, именно таким представлял ее отца, и объединяло жиличку со второго этажа и неизвестного в очереди за пиццей, определенно не столичное происхождение, скользившее не только в речи, но и в напоре, в любви по-деревенски ерничать, даже в причудливой манере одеваться, хотя мужчина облачен хуже некуда, а Фердуева — лучше не бывает.