В грузинском центре, в подвале, Апраксин любовался кованой люстрой и неведомой ему технологией украшения стен; на синей эмали порхали желтоватые птицы, извивались неземные цветы, на деревянном столике дымился кругляк иммеретинского хачапури, чай в чашке чернел и призывал терпкими запахами.
В молодости Апраксина такие заведения не водились на Арбате, в чаду носились начальственные антрацитовые «волгари», ни художников, ни фотографов, не профилерезов — улица купалась в чаду выхлопов, и в голову не приходило, что под колоннадой театра Вахтангова двое молодцов — гитара и саксофон — наводнят уличный коридор, зажатый разнофасадными зданиями, звуками джаза.
После трапезы Апраксин отведал три стакана сиропа Лагидзе и услышал, как низкорослый мужчина, меднолобый, с плешью, обрамленной колечками седины, сообщил другому:
— Коба их не трогал… Лагидзе, они еще до революции стали миллионерами, и сейчас никто не раскрыл их секретов.
Второй кивал, то ли удивляясь некровожадности Кобы, то ли осуждая примиренчество к миллионерам, беззаботно прожившим свой век, когда крестьян-однолошадников гноили сотнями тысяч.
Попробуй разберись, кто прав, попробуй уразумей, по адресу ли швыряли чернильницы в пятьдесят шестом, попробуй нащупать истинное, когда все опутано, перекручено, и если поскрести, то и выплывает нечто, напрочь перечеркивающее твою былую железобетонную уверенность.
Из шашлычной «Риони», сыто жмурясь, вышли двое знакомых в лицо, Апраксин точно их знал, встречал часто, но где? И только, когда Мишка Шурф и Володька Ремиз завернули в переулок, где припарковали машину, припомнил — мясники из «двадцатки», обедали, как видно, и Апраксин придрался к пачкунятам: то-то их вечно нет за прилавком, да впрямь, чего торчать над пустыми мраморными плитами, только раздражать людей бессмысленностью выстаивания, каждому покупателю ведомо: жалованье-то капает.
Напротив «Риони», в букинистическом, Апраксин сразу прянул в глубь магазинчика к беллетристике, вынул из нагрудного кармана театральный бинокль — еще три года назад подсмотрел обычай у опытного библиографа и перенял — заскользил по корешкам. Рабле — тридцать восьмого года издания, опознал сразу и не поверил. Господи, с гравюрами Доре! Продавщица лениво протянула том, Апраксин припал глазами к фантазиям маэстро гравюр, намертво запечатлевшимся еще в третьем классе, уплатил в кассу десятку и, прижимая книгу к груди, забыв обо всем, выбрался на брусчатку, в залитый солнцем людской водоворот, то вспенивающийся у картин в технике «сухая кисть», то опадающий к центру улицы.
После Рабле Апраксин уже ничего не замечал, домчался до «Праги», свернул на бульвар, даже не глянув на Гоголя в бронзе, более напоминающего диктатора банановой республики или конкистадора, пролившего реки крови и к старости обласканного предусмотрительным монархом.
Апраксин стремился домой и, оказавшись перед «двадцаткой», уже вползающей в абсолютную пустоту прилавков, наступающую между четырьмя и вечерним валом спешащих с работы, попытался купить молока. «Двадцатка» встретила двумя товарами: майонезом и горчицей, за мясным прилавком маячил Мишка — домчались из «Риони» с ветерком, да еще овощной прилавок украшали неподъемные трехлитровые банки маринадов, ну и рыбные консервы, не находившие потребителей даже среди отчаянных питух, мрачно громоздились в навсегда завоеванном углу витрины.
Пачкун поднялся по лестнице, налетел на Апраксина, вспомнил утреннее столкновение, пожал плечами, зачем-то повинился Апраксину, и не думавшему требовать ответа.
— Нечем торговать, базы пусты, — сетования Пачкуна вступили в вопиющее противоречие с гладкостью лица, с жирнопокатыми плечами, с брюшком, круглящимся под белым халатом, с дорогущими часами — слабость Пачкуна, при всей любви к маскараду, в часах себе не отказывал, — с лучащимися довольством подчиненными, разъезжающими на автомобилях.
Апраксин пробил чек за банку горчицы: намажет свежую черняшку, заварит чай и примется за Рабле, о чем еще мечтать?..
Перед домом Апраксин заприметил патрульную машину, при его приближении распахнулась дверца и, выставив вперед плечо, из машины выбрался квадратный сержант, как раз тот, что обходил Апраксина на рынке, удивляясь и причмокивая толстыми губами.
— Ваша фамилия Апраксин? — сержант привалился к стойке салона.
— Апраксин. А что?
Сержант улыбнулся натужно, будто со стороны потянули уголки губ за ниточки:
— Ничего.
Апраксин припомнил волнение Фердуевой при утреннем раскланивании. Ну, конечно, обладательница квартиры-сейфа озаботилась нежданной вежливостью: вдруг незнакомец приятной наружности прокладывает путь к ее богатствам? Апраксин пожал плечами, вполне мог разобидеться — принять его, интеллигентного человека, не наглого, не процветавшего ни в годы застоя, ни после, вообще давно разминувшимся с благополучием, будто и ходили всю жизнь по разным улицам — за громилу? Досадно. А если он преувеличивает, чем объяснить появление сержанта? Наверняка Фердуева в смятении отзвонила куда следует, оттараторила на едином выдохе свои опасения и вот, пожалуйте, при входе в собственный подъезд приходится сообщать свою фамилию.