В последний раз Родин наотмашь бил девушку за черную косынку и черную робу. Фердуева знала, на что шла, черный — цвет несогласия, отрицаловка, ношение черного не прощалось. Фердуевой наплели, что Родин охоч сменять утешительниц, и осужденная ревновала не к ласкам, жарким шепотам, сплетениям обезумевших тел, а к немудреному столу — водка, соль, капуста, сало. На восьмое марта Родин припас подарок: буханку черняшки, пять головок репчатого, кусок зельца в полкило. Фердуева знала, что Родин хороводится с капитаном Мылиной — начальником производства. Нюхачи донесли Мылиной, что Родин глаз положил на Фердуеву. Начались тяжкие времена. Мылина науськивала контролеров против Фердуевой. Рапорты сыпались горохом: выход из казармы без платка, перебранка в цехе из-за разлетевшихся швов на штанах, ор с сокамерницами в недозволенное время, самовольный выход из зоны производства в жилую зону, крем для рук, найденный на нарах, помада в тайнике у изголовья… Мылина дожимала Фердуеву по всем правилам лагерной науки.
Однажды Мылина переступила дорогу Фердуевой, ухватила за волосы тоже нарушение, длиннее чем положено — намотала на пальцы, больно рванула:
— Оставь его, мразь!
Глаза Фердуевой в ту пору могли испепелить любого, дыхание Мылиной пресеклось.
— Оставь, — передернув плечами, менее уверенно повторила капитан.
— Он сам… сам требует, — зэчка сверлила мглистое, промороженное небо, будто в клубящейся серости мог отыскаться совет, как обойтись с Мылиной.
— Маленькая что ль, — гнула свое Мылина, — скажись больной.
Фердуева оторвала глаза от ватных облаков, уперлась в переносицу Мылиной:
— Весь месяц не болеют, — стиснула зубы, — ему все равно больна я или нет, ему подай…
В тот год Фердуева еще цеплялась за человеческое, уговаривала себя, что Родин, хоть и груб, в душе добр, работа у него такая, жестокая. Первый день рождения в наложницах у начальника колонии отпраздновали небывало.
— Что сразу не доложилась? — Родин развалился на кровати в крохотной полугостинице для супругов, разлученных неволей. — Сколько ж тебе шибануло? Уже семнадцать, — посерьезнев, Родин резанул, — старуха, мать. Видала, позавчера малолеток подвезли, одна в одну, грудастые, зады, как мельничные жернова.
Фердуева хихикнула, хотелось реветь. Сдержалась, и не зря. Родин оделся, дождался темноты, сам выкатил газик, набросал Фердуевой цивильных тряпок, ношенных-переношенных и все ж царских в сравнении с уродующей одеждой колонисток, повез в пристанционный ресторан — гулять дату. Сидели у стены, Родин в штатском, гремел оркестр. Родин хлестал коньяк.
— Рожу-то в тарелку упри, не то опознают по нечаянности.
Пошли танцевать, Фердуева спрятала лицо на груди подполковника, обеспечивая его полное спокойствие. Разомлев от коньяка, и будто не решаясь, в паузе отдыха для оркестра Родин подал голос:
— Видишь, Нин, просьба к тебе имеется.
Впервые семнадцатилетняя Нинка Фердуева узрела растерянность в Родине, начальник запил нерешительность коньяком, обтер губы, посуровев, продолжал:
— Приезжает важный чин меня проверять. Надо человека обласкать. Лучше тебя никто не справится. Я-то знаю, — Родин подмигнул, глаза его задернуло слезой то ли от дыма в ресторане, то ли от выпитого, то ли от сделанного предложения. — Я устрою, чтоб ты убирала его комнату, а дальше… сообразишь… Не удержится, мужик как-никак…
— А если удержится? — уточнила Фердуева. Обласкал бритвою! Вот это подарок! К семнадцатилетию.
— Если удержится? — не заметил злобы девушки Родин. — Помоги ласковой улыбкой, кивком или, как вы умеете, над ведром с половой тряпкой так зад задрать, чтоб у слепого из глаз искры сыпанули.
Фердуева съела первый в ее жизни ресторанный салат, разрезала первую котлету по-киевски, обмакнула хлеб в вытекшее масло, прожевала, откинулась на спинку стула:
— Годится!
— Вот и сладили, — вмиг повеселел Родин, теперь пить-гулять будем, а смерть придет помирать… — скроил кукиш, тесно обнял Фердуеву, жарко зашептал, обдавая перегаром, запахом табака и шипра. — Мылина тебя вроде заедает? Не боись — усмирю, усмирялка еще не подводила! — Родин хвастливо хлопнул себя пониже пупа, кивнул официанту.
Фердуева захмелела, от худобы, от недоедания, от тяжелых работ перед глазами поплыло, запрыгали столы и бутылки меж блюд, запрыгали окна, а в окнах чернота и снежинки, падающие так медленно, будто висели неподвижно меж небесами и землей, запрыгало лицо подполковника: синие очи раскатились в стороны, скрылись за ушами, рот, расширяясь, превратился в пасть, а далее в пропасть, в ущелье, зажатое розовыми скальными стенами… Внезапно круговерть в голове остановилась, сущее вокруг Фердуевой встало на места, замерло неколебимо, будто гвоздями поприбивали… в этот миг Фердуева потеряла жалость к себе, к другим, открылась враз, что больше тайком не станет красть сало для товарок и что высокий чин поможет ей выбраться отсюда, а с Родиным, даст Бог, сквитается, если захочет, а может, простит: что сделал такого этот синеглазый в мире, переполненном злом? Ничего сверхлютого, сам и верит в ее везение, привалившее с его любострастием к девочке Нинке.