Адская выпала езда, газик швырял утлым челном в бурю. Неверные руки Родина, едва управлялись с рулем.
Вернулись заполночь. Фердуева переоделась, хотела брести к казармам, греть пустующие нары, Родин не пустил, в опьянении и вовсе сдурел от желания, скакал по комнате в исподнем, матерился, а меж матерного мелькало: Крым… дом с мальвами… берег моря… подсолнухи… любовь до гроба…
Высокий чин Фердуевой не помог, зато просветил по части пустых надежд, Нинка уверилась: только на себя надейся. А дальше пошло-поехало. Проверяли Родина нередко, высокие чины и чины пониже все проходили через объятия Фердуевой; Родин раболепствовал перед начальниками, а с Фердуевой обращался, как с любимым псом отменной выучки.
Срок тянулся, и жизнь шла, весны, осени и зимы мелькали одна за другой. Беременность Фердуеву не напугала, пугаться она отвыкла.
— Чей? — побледнел Родин.
— Твой, — Фердуева скользнула по меловому от волнения лицу, решила дать послабку, отпустила греховоднику поводья, — твой, наверное… а там черт его знает?..
Родин уговаривал от ребенка избавиться: зачем, мол, молодая, еще успеешь… Фердуева чужим уговорам внимать разучилась, только свои помыслы в расчет принимала. Начальник колонии увещевал напористо, Фердуева курила, пускала клубы дыма к потолку. Родин вдруг воззрился дико на сизые пласты, вскочил из-за стола, загромыхали облупленные ножки:
— Дитя хоть не трави!
— Че ему сделается? — Фердуева пожала плечами, но папиросу затерла о край пепельницы.
Родился мальчик с синими глазами.
— Не мой! — рассматривая потолок, определил Родин.
— Не твой, не твой, — согласилась новоявленная мать.
Родин не успокоился:
— Правда, болтают, баба всегда знает чей?
Фердуева закурила новую папиросу. Родин смолчал, гнев приходилось придерживать до поры. Шут ее знает, что выкинет? Еще настрочит куда, подружек подобьет подписи поначиркать — морока!
— Правда-правда, — утешила Фердуева, — конечно, каждая знает. Не твой…
— А чей? — допекает Родин. — Чей? Скажи, Христа ради, любопытство грызет…
— Государственный, — Фердуева смачно затянулась, — от государства я понесла, никто не виноват, обстоятельства…
Через год Фердуева покинула колонию, с тех пор мальчика не видела, иногда припоминала, что где-то расписывалась, ставила закорючки, кропала заявления и… мальчик пропал из ее жизни, растворился, перестал существовать.
Однажды — минуло лет пять — Фердуева встретила Родина на костылях вблизи вокзального туалета. Оттяпали ногу. Эндерте… она ни выговорить, ни запомнить не могла, узнали друг друга, перебросились словцом и разошлись навек. Постарел рукосуй, сник, будто кожу содрали и новой, серой, нездоровой обтянули, только глаза сияли синевой по-прежнему. Тогда и мальчик вспомнился, но ненадолго, обстоятельства завертели, Фердуева уже делами ворочала, на сопли времени не хватало. Воздавала себе за погубленную юность шальной, развеселой младостью.
После колонии стандарт отношений Фердуевой к людям изменился навечно: улыбалась, сколько хочешь, могла проявить участие, дружила, но… только по расчету, помятуя о первом взрослом дне рождения своей жизни, о котлете по-киевски, как теперь представлялось жалкой, скверно прожаренной, о чужих руках, жабами прыгающих по телу, и особенно, о синеглазом мальчике, канувшем в безвестность…
Дурасников жил единственно предстоящим посещением загородной дачи. Колька Шоколад сумеречно крутил баранку; за час до выезда с Дурасниковым схлестнулся шофер со вторым совладельцем парной персоналки — машину пользовали два зампреда по мере надобности, изредка возникали глухие конфликты, жертвой раздора чаще всего становился Колька Шоколадов. На горбу кардана прыгала пачка американских сигарет. Дурасников поморщился: Колька умудряется раздобыть редкое курево, даже не прибегая к помощи хозяина, показывая Дурасникову, что у самого Шоколада схвачено, где полагается. Неприветливая рожа Шоколада омрачала радужные обмысливания предстоящей парки. Шоколад сегодня не заискивал, и Дурасников искал повода отлаять шофера, выместить зло, рожденное неуверенностью в исходе ухаживаний за Светкой.