Ехал медленно, казалось в зеркальце заднего вида машина одна и та же, то высунет нос, то скроется в потоке, то объявится вновь. Васька размягчался от вливания в уши щебетания девиц, тепло разливалось по телу, будто с мороза стакашик водерсона опрокинул.
Только подъехали к дому, как сзади, почти ткнув тяжелый от пива помрежевский багажник, замерла машина — та самая. Помреж вцепился в руль и пожалел, что стекла не бронированные, а в ящике для перчаток не воняет смазкой наган.
Фердуева грызла себя, что не врубила глазок, опять же, по увещеванию дверщика: талдычил, что дырка лишняя в двери все одно, что на капроне, угроза неприступности. Поверила Нина Пантелеевна, теперь колотилась, да что проку? Стала сдвигать задвижки, надеясь, что три толстые цепи одна над другой, почти якорные, выдержат, в случае чего, рывок с лестничной клетки.
Наташка Дрын! Стоит, таращится, дуреха.
Фердуева сбросила цепочки, отчитала Наташку за молчание, завсекцией уверяла, что не слышала ни звука и что у нее толстая шапка, а в подъезде тявкала псина и вроде лифт тащился, сминая скрежетом членораздельную речь.
Фердуеву раздражало, когда Наташка начинала бухтеть, к тому же цветущая рожа Дрынихи издевательски напоминала о предстоящих хлопотах в части борьбы с нечистой работой мастера-дверщика, и пышущая здоровьем Наташка ярила еще и тем, что нет и нет ее неделями, а в самый неподходящий момент заявляется и сияет румяными щечками с холода ли, от естества — не разберешь.
Фердуева поведала Наташке о своих бабьих бедах, а завершив признание, пожалела: и дернула нечистая за язык: ну поохала Наташка, попричитала, покрякала про участь нелегкую, женскую, прошлась вскользь по мужикам, даже Пачкуна — разлюбезного дона Агильяра — краем задела, ну и что? А глазенки сверкают, радуется, что не с ней, что свободна и чиста, а вот Фердуевой предстоит муторное, занимающее время, отвлекающее от дел и гулянок.
Наташка Дрын, прихлебывая чай, вовсе другим терзалась: три года с Пачкуном или около того и ни разу, ни разу… подозрительно, хорошо если дон Агильяр пуст по производительной части, а если Наташка не плодоносна, тогда что?
Повторили еще по чашке и только тогда Фердуева напомнила себе: чего Наташка притащилась? Не с визитом же вежливости, раз ничего не продает и не покупает.
Наташка явилась подстраховаться: Фердуева имела неограниченное влияние на Светку Приманку, могла поднажать, прикрикнуть, чтоб у Приманки и в мыслях не торкнулось водить за нос Наташку в банную субботу. Дурасников, если не встретит Светку, не заграбастает младые телеса, решит, что и завсекцией, и Пачкун вытянули его для обработки, для устроения собственных делишек, а вовсе не желая рукотворно способствовать мужскому счастью Дурасникова. Дрыниха канючила про неуправляемость Светки, про вечные опоздания, приключения, объяснения, необязательность, смахивающие на откровенное наплевательство.
Фердуева не перебивала: суббота… баня… попариться… — может, тогда не понадобится чистка? Жар, случается, отрывает плод от места, к тому же, Светка должна Фердуевой, Мишка Шурф замаялся выбивать, слышно только одно — вот-вот! Завтра! Еще денек-другой! Фердуеву роль ожидательницы не грела. Выходило и ей отправиться в субботу на дачу к Почуваеву, попариться, снять напряжение недели, попытаться свести на нет усилия мастера-дверщика по продолжению рода Фердуевой, а заодно и выбить деньгу из Приманки, есть резоны.
Фердуева поинтересовалась, возьмут ли ее, томно опустив глаза. Попробовали бы отказать! Наташка всплеснула руками. Все рады-радешеньки видеть нашу красавицу на субботнем празднике. Нет проблем! Нет проблем! Сыпала Наташка излюбленным пачкуновским. Фердуева потянулась к телефону, вызвонила Светке, не застала, с досадой швырнула трубку.
— Бабки не отдает! — Фердуева подкрепила неудовольствие ругательством.
— Тебе? — изумилась Дрыниха, и потрясение ее, глубина его и неподдельность, свидетельствовали, что не отдавать Фердуевой вовремя не только глупо, но и опасно для здоровья.
Помусолили о разном. Наташка сетовала на трудности торговой жизни, все орут, ненавидят, никто в толк не берет, что за так ничего не обломится, преж, чем урвать пайку сверхнормативную, намнут бока до синюшности. Объявляешься в «двадцатке» ни свет ни заря, выбираешься затемно. Никакой личной жизни! Наташка плакалась, и сияющий вид ее, и пышущие алым щеки опровергали стенания завсекцией.