Вот и сейчас она чувствует, что я что-то от нее скрываю, и пытается меня, что называется, расколоть. Но я не колюсь… (Удивительные все-таки обороты появились в современном языке!) Я молчу, потому что ничего, кроме страха и печали, не чувствую, когда думаю про Филиппову. И еще потому, что собираюсь напечатать то, что она принесла мне тем стылым октябрьским днем. И даже знаю, как проиллюстрировать эту ее книжку. Последнюю…
Нет, нет! Вовсе нет! Просто так кажется в иной миг… А нужна мне всего одна картинка, один рисунок. Куда-то уносящаяся Филиппова на миг застыла у моего окна. А за ее спиной тоже застыли в последнем вдохе поздней осени совершенно голые, беспомощные ветки чудом уцелевшей в самом центре Москвы ивы. Впрочем, возможно, это растение называется совсем иначе.
Да. Вот я, кажется, и нашел ответ на столько времени мучивший меня вопрос. Хотел написать несколько строк на тему осени вообще и своей в частности… А получил вместо этого неожиданный ответ.
Филиппова была в тот день другая. Совсем другой человек. Теперь я, пожалуй, могу поверить в эфиопа и шведа. Такая Филиппова могла уехать куда угодно. К примеру, могла уехать делать военный репортаж в самую горячую точку нашей безалаберной планеты, и тогда точно никто ничего про нее рассказывать не станет, пока она не вернется. А она вернется. Та, прежняя, могла и… А эта – обязательно вернется.
Ну а теперь-то уж вернется точно! Чтобы сказать мне:
– Что ж вы, Вениамин Савельич, слово-то не держите, а? Ведь сказано было – даю вам лично, не для печати! Все имена настоящие, история – тоже. Да еще сами видите – какая…
Впрочем, лукавлю. Про имена и все остальное – сам догадался, не говорила мне ничего Филиппова, залетевшая в редакцию морозным октябрьским утром в своем темно-синем полупальто с серебристо-черной меховой оторочкой.
И я часто вижу как наяву: вот она, с прямой спиной и даже чуть сведенными назад плечами, вышагивает по хрустящей корочке первого льда и, оборачиваясь, все смотрит наверх, на шестой этаж – не помашу ли я ей на прощание рукой.
А я в это время, кряхтя и беседуя сам с собой о странностях жизни, выбираюсь из своего неудобного кресла, в котором в последнее время все больше сидят по вечерам мальчишки, мои бойкие хамоватые помощники… Иду неторопливо к окну и что-то никак не могу до него добраться через заваленные письмами наивных читателей и контрольными экземплярами книжек стулья, а Филиппова уходит, и ее непривычно растрепанные волосы искрятся под холодным утренним солнцем…
И я действительно сейчас нарушаю слово. Впрочем… Я не знаю, зачем Филиппова наводила такую уж тень на плетень. Ничего особенного в этой истории нет, чтобы прятать ее от людских глаз и ушей. Ну а если есть… Может быть, тогда она вернется из своего кругосветного путешествия, чтобы накостылять ветерану пера по первое число. Я готов ответить на все ее упреки.
Филиппова ворвется ко мне в кабинет разъяренная, загорелая, в коротком оранжевом платье и развевающемся платке с рисунками Шагала. Она тряхнет длинной рукой со звенящими прозрачными браслетами и своим прелестным, чуть низковатым голосом сердито выкрикнет:
– Ты что же это, козел, слово нарушил?
Возможно, она выразится как-нибудь помягче. Ограничится, к примеру, склеротиком. Хотя кто ее знает! Может, припечатает и покруче.
– Сядьте, Светочка, – скажу я ей. – Сядьте. Вы очаровательны в своем персиковом наряде.
Филиппова скорей всего сядет на первый попавшийся стул, закинет ногу на ногу и настойчиво повторит:
– Почему нарушил слово?
– Потому что понял, зачем вы мне это принесли.
– И зачем же? – Филиппова гордо вздернет верхнюю губу, а в глазах ее запрыгают насмешливые огоньки.
– Чтобы было, за чем возвращаться. Правда, Светочка? Правда ведь?
И тогда гордая Филиппова заплачет. Шмыгая носом и размазывая краску на ресницах. А потом, глядя на меня сквозь прозрачный голубоватый камешек на своем браслете, покачает головой и тихо скажет:
– А вот и нет, Вениамин Савельич. Вовсе не для того. Просто я хотела, чтобы все знали… Точнее – чтобы никто не знал… Никто бы все равно не поверил, как было на самом деле и почему мы это сделали… И он, тоже, со временем стал бы задумываться… Понимаете?
– Не совсем, Светочка, но всячески вам сочувствую.
Филиппова обязательно тряхнет головой и недовольно покривится:
– Сочувствуете… Ерунда какая! И потом. Как это «не совсем» понимаете? Я имею в виду эту нашу историю…
– Светочка. – Я постараюсь, чтобы мой голос звучал как можно мягче. – Светочка… я не читал вашей книжки. Мне показалось – вы просили меня не читать ее, так ведь? И еще просили ее сохранить. Ведь так?
– А как же… – поперхнется Филиппова. – А как же вы ее напечатали?
– Да как-как.. Посмотрел в начало, посмотрел в конец, заглянул в серединку – все так замечательно, поучительно, тонко… поэтично… гм… кое-где… – пошучу я, с опаской думая, как бы взрывная Филиппова не разъярилась окончательно.
Филиппова чуть наклонит голову вбок и похлопает сильно выгоревшими ресницами, а я только тут замечу, что она коротко постригла волосы, и они у нее, оказывается, слегка вьются у самой шеи, обвитой чем-то диковинным. Может, это и есть настоящие коралловые бусы?
– Поучительно… – повторит она и засмеется.
– Крайне поучительно, – подтвержу я и тоже засмеюсь, искренне любуясь прекрасной, помолодевшей, загадочной Филипповой. Совсем другой Филипповой.
И я тогда сброшу годков эдак двадцать, а то и тридцать, подбоченюсь и скажу:
– Я такой же максималист и однолюб, как и вы… Не протестуйте, не протестуйте! Это для всех вы дама средних лет или чуть моложе, с некоторыми тараканами в голове и жестким, непреклонным нравом. Но я-то всегда знал…
Филиппова испугается, что я сейчас сделаю какую-нибудь глупость, свойственную мужчинам в самом расцвете лет или чуть старше, и натянет на физиономию самую свою противную маску, насмешливую, желчную. А я потороплюсь объясниться:
– Если бы не было такой странной предыстории этой книжки, ее стоило бы придумать. Согласны, моя дорогая Филиппова? И все-таки, скажите мне, старику, какого черта потянуло вас в эту Эфиопию, или Швецию, или куда вы усвистели тем осенним утром, в синем пальто, с растрепанными волосами?
И Филиппова откинется на спинку обшарпанного стула, распространяя по моему кабинету дынный аромат чего-то удивительного и не существующего в природе, лениво попросит чашечку кофе, который я не пью, и только тогда наконец улыбнется своей обычной, милой, немного растерянной улыбкой.
Когда она вернется…
1
День рождения Маши
– Ага, и был он маленький и говнистый, – подытожило мое чадо, выслушав в день своего пятнадцатилетия историю моей любви и своего появления на свет.
– Маша! – искренне возмутилась я, много лет пытавшаяся привить дочери отвращение к помоечно-просторечной лексике.
– Хорошо, – покладисто кивнула Маша. – Он был среднего роста и подловатый. Сойдет?
Я засмеялась, а она продолжила:
– Зачем же ты меня от такого козлодуя родила?
– Господи, Маша!.. Родила, потому что очень любила, разве неясно? А если ты задумаешься об этимологии слова «козлодуй», тебе станет тошно.
Тут уже засмеялась Маша:
– А у нас в школе новый охранник, знаешь, с какой фамилией? У него так и написано на табличке: «Security. Козодер Андрей». Я ему посоветовала приписать хотя бы «-ов» в конце. Козодеров поприличнее звучит.
– А он? – невольно спросила я и тут же в который раз подивилась чудесам наследственности: обаятельная способность ловко переключить внимание собеседника на совершенно другую, более приятную или веселую тему непостижимым образом досталась Маше от ее генетического отца. Может, нам стоит подумать о дипломатической карьере для нее? Хотя с Машиной внешностью ее сразу возьмут в оборот и сделают из нее Мату Хари, испортят бедной девочке жизнь. Нет уж, пусть лучше поет…