В голубовато-сером, затуманенном еще утреннем небе серые тела журавлей словно таяли, словно были это не птицы, а бестелесные призраки чудом сохраняющейся прежней жизни.
Все дальше уходили они от нас, все ближе к немцам. Какого чорта летят они туда? Ведь чуточку на восток, каких-нибудь пятнадцать-двадцать километров, и уже Ладога, и уже безопасная вода, и лети себе на юг в полном покое…
— Товарищ ефрейтор, — прошептала Гарбусёнок. — Высоко они?
— Метров двести.
— Смеряйте, будьте ласковы! — От волнения она перешла на родной украинский.
Не отрываясь от бинокуляра, я нащупал левой рукой ее руку — Господи, какая маленькая и холодная! — и положил ее на маховик вертикальной наводки.
— Крути против часовой стрелки! Поняла?
— Есть, товарищ ефрейтор.
Вожак, висевший в центре поля зрения, дернулся вверх, но потом снова обрел прежнее свое место.
— Так, — сказал я. — Смотри, не упусти!
И стал подгонять метки к птице. Сделал вилку, потом вторую и полез под дальномером к измерительной шкале. Ошибся я ненамного — глаз был наметанный: напротив индекса стояло 160 и еще два маленьких деления.
— Сто шестьдесят четыре, — сказал я. — Плюс-минус двадцать.
Двадцать метров — это теоретическая ошибка для таких высот.
— А винтовка на сколько бьет? — спросила Гарбусёнок.
Тоже мне солдат — не знает, на сколько бьет винтовка.
— Прицельно на двести, снайперская, с оптикой, на четыреста. Не бойся, не тронут, — добавил я.
Гарбусёнок молчала. Я посмотрел на ее маленькую руку, лежавшую на большом черном маховике, и повторил:
— Не бойся. Сколько уже пролетели, и ни одного выстрела. А немец и вовсе сытый — у него блокады нет.
Гарбусёнок молчала, уткнувшись в монокуляр.
— Хочешь поглядеть в двадцатичетырехкратный? — предложил я. И отодвинулся от бинокуляра. Гарбусёнок молча заняла мое место.
— Видно? — спросил я.
— Видно, — прошептала она. Значит, расстояние между глазами у нее примерно такое же, как у меня, и зрение — единица.
Стая отлетела уже довольно далеко, и простым глазом уже трудно было разглядеть ее в быстро наливающемся слепящей голубизной небе.
— Дальномер! Как они там? — послышался голос комбата.
— Порядок! — крикнул я. — Прошли Пятачок.
И в тот самый миг рядом с клином вспыхнул черный клуб шрапнели. Сволочи! Сволочи! Я отстранил Гарбусёнка, ткнулся в бинокуляр и перехватил маховики наводки. В поле зрения видны были три птицы — вожак и еще две чуть позади. Они продолжали лететь, не меняя направления. Я быстро крутанул маховиками туда-сюда: четвертая, шестая, девятая. Все на месте. Промазали. Повезло. Я снова поймал первого журавля. Крылья его продолжали равномерно вздыматься: раз-два, раз-два, раз-два…
Новые шрапнельные разрывы не попадали мне в поле зрения, но, очевидно, они были, потому что вожак стал волноваться, то и дело поворачивая голову то направо, то налево. Вероятно, не мог понять, что это за шум, и что за огонь, ведь такого не случалось в его жизни никогда — ни в прошлом году, ни в позапрошлом, ни тогда еще, когда он был юнцом, и стаю вел его отец, и еще раньше — дед.
Он так и не понял, наверно, что случилось, когда черный дым и визжащий металл наполнили воздух, который поддерживал его широкие крылья. Некоторое время я ничего не мог разобрать, дым заслонил птиц. Я кинулся к шестикратному монокуляру грубой наводки — там поле зрения самое большое.
Клина не было. Призрачный клубок, из которого нелепо торчало только одно крыло, прямое, как парус, падал вниз, к грохочущей, озверевшей земле. Остальные журавли серо-розовым колесом крутились над покидавшим их вожаком. Навстречу птицам неслись дымные трассы пулеметных очередей.
На это невозможно было смотреть. Я отвернулся, сунул руку в карман, нащупал недокуренную ночью папиросу, закурил, закашлялся и только тогда вспомнил про Гарбусёнка. Она стояла рядом с зажмуренными глазами и таким мокрым лицом, как будто только что вынырнула из воды. Почувствовав мой взгляд, Гарбусёнок вздрогнула, вытерла ладонями щеки, поправила съехавшую набок пилотку и буркнула:
— Товарищ ефрейтор! Рядовой Гарбусёнок прибыла в ваше распоряжение…