Охотничий рог
Он всегда сидел на кровати у стола и внимательно, неотрывно смотрел на печную занавеску. Занавеска не шевелилась, и за ней, на печи, кроме подойника, лучины и стоптанных валенок, ничего не было. Но не все ли равно, на что смотреть, если глаза ничего не видят?
Годы почти не тронули его густых, отливавших цыганской синевой волос, но глубокие складки на лбу и щеках пересекались частой насечкой морщин, а тяжелые, словно уставшие, кисти рук почти всегда лежали на коленях.
Его час приходил под вечер. Изощренным, необыкновенно тонким слухом, раньше всех, улавливал он наши шаги.
— Саша! — говорил он, не шевелясь и не оборачиваясь. — Подогрей самовар, охотники идут.
Мы вваливались в избу с клубами морозного пара, шумные, веселые, холодные. Собаки прорывались в комнаты, постукивая льдинками, пристывшими к лапам.
Старик не двигался, только чуть улыбался, улыбался потому, что тетерева пахли снегом, зайцы — кровью, собаки — сладковатым медовым запахом псины, и все это было ему знакомо и любо с давних пор.
После обеда, когда отогреются пальцы на ногах, за последним стаканом чая, не раньше, чтобы не было никакой помехи, кто-нибудь из нас должен был подробно рассказать все, что случилось за день. Начинался второй поход. От крыльца по огородам в поле, через мостик на вырубку и дальше в лес пс тонкому льду ручья, вдоль тропинки в молодом ельнике к дальней мшарине, по просеке в болотистой кромке на лесные покосы, от них — на кряж и по нему, через поле, домой. Нельзя было пропускать ни шагу пути, ни часа времени. Он шел с нами легкой ногой, по знакомым с детства местам, волнуясь, слушая гончих, стреляя белоснежных зайцев, мелькающих в частом осиннике. И как он радовался удаче и досадовал на промахи! Это был его час, час торжества неугасимой охотничьей страсти.
— Значит, он ее к самым Вешкам уводил? Скажи пожалуйста! А ведь в лягах лед не держит, поди в заколенниках не пройти. Молодец, Говорушка, вернула! Слыхал я про этого белячишку. Подберезовского Николая собачонка его не раз туряла. И ты его с первого?
Мы были заботливыми и внимательными спутниками старика на его невидимой охотничьей тропе, а он — строгим судьей сложного охотничьего дела.
В этот день мы закрывали охоту по перу.
В прозрачных, шуршащих палым листом ольшаниках, по берегам лесной речки сбилось много пролетных вальдшнепов. Плотные пером, ленивые, они хорошо выдерживали стойку, неохотно поднимались и отлетали недалеко. Охота была хорошая.
Одному из нас удалось даже в теплый, почти жаркий полуденный час, с очень опытной легавой, прижать к опушке и выгнать на чистое место хитрого косача.
Неторопливо, слегка дрожащей рукой старик прикоснулся к каждой птице, у тетерева тронул клюв, брови, погладил тугие перья.
— Валешень весь пролётный, ни одного местового. И не диво — тот давно должен уйти. Черныш молодой, а, гляди, как вымахал, поди ни одного рябого перышка нет. Разве под клювом…
Вечером за столом разгорелся спор.
— Я просто не понимаю, — горячился Борис, самый младший из нас, — как можно называться охотником и говорить, что обстановка охоты не имеет никакого значения! Вы что же, и на помойке могли бы охотиться?
— Вполне мог бы, — спокойно ответил Горелов, — и именно на помойке. Самая лучшая моя охота на пролетных дупелей была под городом, на краю Васильевского острова, на свалке. Помню, как спотыкался о какое-то железо, вяз в противной жиже, крушил ногами фаянсовые осколки… Но собака работала хорошо, стрелял я удачно, дупеля было много. В общем, ту охоту никогда не забуду!
— Хорошо, пусть так. Но почему же вы держите хорошую легавую, почему у вас дорогое ружье, а не какая-нибудь кочерга-берданка? Почему прошлой осенью, когда вас звал с собой местный охотник, — помните, он привел с собой какого-то урода и сказал: «…у меня не кровный, а верблюдок, но работает хорошо», — вы пошли с нами, с Говорушкой?