Все обошлось удачно и на этот раз, кажется. Теперь уж пустяки доползти до трубы, и он сделает это так, что никто в хате не услышит, ни единая песчинка не просыплется сквозь потолок.
Вот и добрался, вот и можно передохнуть — ого! Ему даже смешно стало, что вдруг подумал, как дед Трофим. «Вот брехун, вот легенький Саввочка: взялся чунь сплести, а не несет». Так сказала про деда мамка. И это было смешным тоже. Иванке пригрезился, замелькал перед глазами то ли дед Трофим, то ли мамкин легенький Саввочка: тяжело дышащий, с белой бородкой, в белых портках, бежит бегом, аж ноги подгибаются, и все оглядывается, оглядывается. Может, собаки за ним гонятся? «Вот холера на них! Ого!» И вправду было смешно.
Он спохватился на мысли, что теплее стало. Все-таки отогрелся в погребе, да и здесь безветренно, а подле трубы и вовсе тепло — хорошо топят зимою. Он набрал горсть клюквы, отщипнул рябиновую гроздь, сел, привалившись спиной к дымоходу, и медлительно, щурясь, пробовал на зуб, перекатывал во рту горько-кислые студеные ягоды. Вскоре надоело ему это, да и в горле что-то сдавило и до боли щекотало. Он притих: а вдруг услышит, что делается в хате? Монотонно завывало в трубе, ударял по крыше ветер, а там, в хате, было тихо, точно повымерло все, и он забыл ждать и выслушивать, как вдруг в хате лязгнула клямка — закрылись двери, заскрипели промерзшие половицы в сенцах и кто-то вышел во двор. Он догадался: дед. Ну и пускай себе, не боялся он деда. Снег поскрипывал уже во дворе, было слышно, как дед бил ногой по мерзлой кадке, в которой запаривали для коровы сечку с мякиной; в кадку сыпалось звонкое ледяное стекло, с повизгиванием отдиралось днище от слежавшегося под ней снега. Иванке не обязательно было смотреть на то, что делал дед, ему обо всем рассказывали звуки. Скрипели ворота хлева, дед что-то говорил корове, похрюкивал и взвизгивал поросенок, снова скрипели ворота, потом слышно было, как дед перелезал через изгородь к маленькому гумну с током — пристройке к хлеву. Вот снова скрипят ворота, вот уж не слышно деда, а потом — шух! шух! шух! — дед готовил корове сечку.
Гудело и гудело в трубе, тихо было и сонно в хате. Что там делает мамка? Бабка, наверное, спит на печи, спит и не знает, что он тут, наверху, что тепло от печи согревает и его. Брала Иванку истома, тяжелели веки. Он сидел, поджав под себя ноги, глубоко спрятав руки в рукава свитки. Ногам было тепло, и он почувствовал, что левая нога как бы увеличилась, стала не своей. Наверное, занемела. Но Иванка ленился даже пошевелиться. Сон укачивал его.
А во сне был зимний день, искристое солнце и белая улица, вся в разрытых сугробах, и он, Иванка, бежал по этой улице, и ноги так легко несли его потому, что были на них новые, подшитые резиной чуни. Дед Михалка еще ничего не знает про чуни: поехал с утра в лес по дрова, и теперь Иванка бежит встречать его… Вот и позади деревня, вот и поле. А вон на дороге и лошадь помахивает головой, а рядом с лошадью идет дед. «Дед, дедушка! — закричал Иванка. — Я тебе что-то скажу!» Но что это? Только что был снег вокруг, были рослые сугробы, а тут вдруг едет дед на телеге. «Дедуля, почему такое, дедуля? — хочет спросить Иванка. — Почему ты на телеге?» Но дед еще далеко, не услышит. Обернулся назад и увидел: играет, переливается в небе солнце, пар дымными столбами стоит над стрехами хат, а внизу, над землей, колышется мглистый туман, а в том тумане молодо, чисто кричат и перекликаются петухи. И так хорошо от всего этого, так больно! Глянул он себе под ноги, а на дороге снегу нет и в помине — лежит седой песок, отмеченный следами щепок, черных прутиков, корешков — всякого сора, влекомого по этому песку исчезнувшими ручьями. «Когда же это случилось? — думает Иванка. — И почему я не заметил?» Кое-где на дороге нежными перышками поднялась трава, росла шапками, а вдоль дороги встала ровной зеленой щеткой, лоснилась под солнцем, глушила желтизну свежего, молодого песка. Обида тронула сердце Иванки, и опять он глянул себе под ноги. Чуни! Зачем ему чуни теперь, что ему делать с ними? Он так мечтал о них, так хотел похвалиться деду! Обидно стало Иванке, и он заплакал. Глухо стало вокруг, страшно стало. Безмолвие было кругом, спряталось солнце. Шух! Шух! Шух! — послышалось отовсюду, словно кто-то большой ломился напрямик по соломе или сену. Иванка сжался и закрыл глаза. А тот большой все шел и шел. Иванка слышал его и ждал, как слышат и ждут ветер, если его дыханием, его предчувствием начинает жить все вокруг. Вот уже тот, большой, был за спиной, вот он медленно, словно нарочито медля, простирал руки, остановившись на мгновение и затаив дыхание… Иванка закричал. И когда снова стало тихо, Иванка открыл глаза. Мелкий-мелкий дождичек сеялся над полем, стояла чуткая, призрачная в своей приглушенности мгла. Время как бы остановилось на миг и теперь медленно, нехотя снова продолжало свой бег. Пахло сырою землей, тоскливо гудел где-то жук. И прямо на Иванку с покрытой чем-то похожим на фартук головой шел человек. Был он вовсе не страшен и не огромен, почти как дед. Шел он грустный и притихший, Иванка пожалел его. Уже без страха ждал Иванка, когда человек подойдет к нему. Вот он и подошел, остановился, как в раздумье, и с какой-то безразличной неторопливостью снял с головы фартук, и руки его бессильно повисли вдоль тела, и фартук выпал из них. «Не надо, — сказал человек недовольно и в то же время спокойно, — не поднимай», — словно уверен был, что Иванка обязательно бросится поднимать фартук.
У человека на голове была кубанка, такая же, как у одного партизана, который постучался во время войны в дедову хату под утро, попросил молока, а когда уходил, оставил листовки и плотную, маленькую, с ладонь, книжку. И дед и мамка читали ее потом, называлась она «Солнцеворот». Иванка хорошо запомнил название.
Человек и шапку, как фартук, снял с головы — обнаружились длинные, неровно остриженные волосы. Точь-в-точь как у того уполномоченного из района, который в прошлое лето жил несколько дней у них в хате. Веселый был человек, черноволосый, белозубый, в военной форме, капитан, и фамилия у него была смешная — Маламуж. Украинец, говорил дед. Принес однажды белую муку и попросил мамку, чтобы сварила ему лапшу, и мамка сварила. Черноволосый старательно хлебал, задирая голову вверх, лапшу и все посмеивался: «Лапша — глаза на потолок!»
Кто же он такой, этот нынешний человек?
«Ты узнаешь меня?» — спросил человек у Иванки, не выпуская шапки из рук и склонив набок голову, точно прислушиваясь к чему-то. «Дяденька, я не знаю вас», — едва не заплакал Иванка. «Не надо мне говорить „дяденька“, — сказал человек. — Я — это ты, Иванка. Только я взрослый, а ты маленький. Разбогатею, наверное, если ты не узнал меня». Странно было слышать все это, и не знал Иванка, что же ему ответить. «Вот, смотри, — сказал человек, — узнаешь? — и достал из кармана самодельный наган, тот самый, который недавно отобрал у Иванки дед. — Видишь, твой наган, правда? Только почему же так неумело ты сделал его? Ствол из лопуха. Да еще автоматный патрон вогнал. Выстрелишь — разнесет… Напомни мне завтра, я тебе из железной трубки сделаю ствол…» — «Ты будешь и завтра?» — спросил Иванка. «Я теперь буду с тобой всегда». — «А почему раньше не сказал мне, где прятал дед мой наган?» — «Так меня же не было здесь, — будто бы удивился человек. — Я был на войне, воевал. Отца убили, я мстил за него. Я много фрицев перебил. Потом меня как шарахнуло в левую ногу! Еще и теперь болит, Ну, скажи, ведь и вправду болит?» Странно, почему он спрашивает об этом у Иванки. Но ведь верно: прислушался Иванка к себе — левая нога болит. Вот совпадение!