Выбрать главу

— А ты тут греешься — ого! Ну, здоров, коток, — словно теперь лишь увидел Иванку, подступился к каминку дед Трофим. Свою шершавую руку сунул в Иванкову вялую ладошку, а другой рукой, тоже шершавой и твердой, погладил его по голове. — Ого, большой вырос, коток. Дай же погреться и деду.

Мамка взяла от стола лавку, поставила перед каминком, сходила в порог за тряпкой и несколько раз провела ею по лавке.

— Хо! Не большая беда, — сказал дед. — Да не бегай ты, Праскута, — ласково и довольно говорил он, будто не замечая потупленного взгляда мамки.

«Сердится мамка, — подумал Иванка. — Батину пенсию не может деду простить».

Дед Трофим отодвинул немного лавку от каминка, огляделся и сел. Шапку положил себе на колени.

Интересно, принес он чунь или нет?

В боковушке закряхтела кровать: поднимался дед Михалка. Вздохнула на печи, но не отозвалась бабка. В хате стало тихо. Мамка вновь начала бренчать ведрами. Из боковушки вышел дед Михалка, крутил головою, жмурясь на свет.

— Кто тут? А, здоров был, сват. Прилег я под вечер. Погода такая, что только и лежать…

Дед Трофим приподнялся с лавки, они поздоровались. Деду Михалке было как-то не по себе: он моргал глазами, щурился, глядел почему-то себе на плечо, на грудь.

«Затужил, наверное, что дед Трофим застал его в кровати», — догадался Иванка.

— Ага, ты правду, сват, говоришь, — сразу чему-то обрадовался дед Трофим. — Крутило, холера, целый день. Хотя бы улеглось за ночь. Притихло немного. Будет мороз… Садись со мной, сват! — Сиди, сиди, а я на колодку сяду. Я привык… А ты почему не раздеваешься, сват? Иванка! Помоги деду раздеться… Раздевайся, сват, в хате тепло.

— Тепло в хате, тепло — ого! Только я недолго… Был я у Ганны. Домой бежать надо. Старая не управится без меня. Затукает, заклянет, если опоздаю… Это уже та-а-ак…

— Разденься, сват, разденься, — говорил дед Михал-ка. — Посиди… Когда мы так видимся…

— Эхе-хе-хе! Так, сват, так! — снова повеселел и даже подскочил на лавке, посмеиваясь, дед Трофим, погладил обеими руками щеки, погладил бороду.

Лицо у деда гладкое, румяное, короткие седые волосы на голове стоят торчком, зубы частые и белые, как чеснок.

— Ну так помоги, Иванка, помоги, — говорит дед Трофим. — Помоги, коток, — и встает, снимает суконную свитку, отдает Иванке вместе с шапкой. Под свиткой у деда суконная рубаха, штаны из сукна, а на ногах — валенки.

«Богатый этот дед, — думает Иванка, кладя свитку и шапку на сундук. — Потому такой красный да крепкий», — и жаль ему при этом деда Михалку. Нет у него свитки — носит дед ватник. Рубаха у деда полотняная, покрашенная в черное. Ватные штаны заплатаны на коленях. Обувает дед старые, почерневшие чуни.

Иванка кладет на сундук свитку и шапку, идет к деду Михалке, тулится головой к нему. Дед Михалка согнулся на своей низкой колодке у двери в боковушку, поглядывает на печь, где дремлет бабка. Деду Трофиму бабки не видно: он сидит на лавке с другой стороны каминка, у самого огня. Вертит головой, жмурится да тянет шею — греется.

«Принес он мне чунь или нет?» — не терпится узнать Иванке.

— Иду это я, — начинает рассказывать дед Трофим, — гляжу, из баньки Ивана Медведкова дым идет. Неужели суббота сегодня? Неужели я со счета сбился? Иваниха быстренько от баньки бежит, спешит. «Чего б это, — думаю, — она?» Гляжу, Иван из баньки выбежал: «Варвара! Варвара!» — кричит. Остановилась Варвара и потрусила назад. Стали возле баньки, как бы сговариваются о чем-то, Иван ей говорит и все руками показывает…

— Видать, из сельсовета приехал кто-то, а эти к себе затянули. В баньке смалят… Вот подколодники, вот обормоты!.. Вот чтоб им!.. — вдруг заговорила, все более распаляясь, мамка. — И как это земля на себе таких носит?

— Правду ты говоришь, правду! — обрадовался дед Трофим.

— Загонял он бабу свою, этот Иван. Надо же, чтобы женщина так мужика боялась… — как бы вслух рассуждал дед Михалка.

— Вот ирод! Вот хитрец! Как же никто не докажет на него? Люди воевали, а он отсиживался, крикун этот, горлохват… Прислуживал и нашим и вашим. И тогда ему было хорошо, и теперь. Он и староста, он и для партизан кабанчиков резал… Тех, что у людей накрал. Валенки да рукавицы для немцев собирал. Не так для немцев, как для себя. Видела я один раз. У Грищихи, матки его, свои рукавицы на руках увидела. Что ж я, не узнаю свое? «Как вам, тетка, не холодно в моих рукавицах?» — спрашиваю. Заморгала глазами, головой закивала: «Что ты выдумала, милочка, мои рукавицы это, мои». И ходу от меня. У-у, злодюги! И хорошо им, они чистые, их не тронь. Чего же наши мужчины молчат? Хотя какие это мужчины! — презрительно скривилась мамка. — Уцелели за войну и рады. К юбкам прилипли. Кто в бригадиры шьется, кто в леспромхоз: «Мы воевали, мы заслуженные!» А мы тут не воевали? Мы тут мед ели, пиво пили? Ты, Медведок проклятый, ты мед ел, ты людские слезы пил, — чтоб ты вдовьей слезой подавился!

Мамка приложила руку к глазам, заплакала.

— Мама! Мама! Не плачь! — закричал, испугавшись, Иванка.

— Всего в войну было, — то ли осуждая мамку, то ли сочувствуя ей, сказал дед Михалка.

— Ой, недобрый он человек, этот Иван, ого! — уже не радуясь, а вздыхая, заговорил дед Трофим. — Летошний год луг делили — он в комиссию полез. Делили по дворам, по порядку, чтоб справедливо было. Делили, делили — доходит очередь до него. Как раз возле Ананьиной баньки, где речка, ближе к выгону, ему полоса выпадает. Ну, конечно, там без потравы не будет. Коров на пастьбу гонят — обязательно буренка заскочит. С пастьбы гонят — снова заскочит. Сторожи не сторожи, все равно. Закрутился Иван, как уж. «Мне, — говорит, — с племянником моим, с Василем, в одном месте дайте. А тут другому. Мне все равно племяннику помогать сено косить. Косу наклепать да и сено перевезти помочь надо. Какой он еще хозяин?» Во как придумал! А за ним по очереди шел Авдулин Тявлик. Дитя горькое, как и Василь тот. Такой же хозяин. А и упрямый он. Малой, малой, да бойкий. Уперся, хоть кол на голове теши. Вот молодец хлопчик! Тут и Авдуля как раз прибежала. Как закричит, как заголосит. Мужчины стали попрекать Ивана. Отступился…

— Вот так бы раз, другой, так и приучили бы, — сказала уже как-то безразлично мамка.

Она опять возилась у порога с чугунами да ведрами, плюхала воду, потом стала вытирать тряпкой пол. Взяла на руки огромный чугун с бульбой, осторожно понесла его к каминку. Обошла деда Трофима (тот увидел, забеспокоился, отодвинулся вместе с лавкой), примерилась и посадила чугун на таганок. Подвернула к чугуну угли.

— Подбрось еще дров, Иванка, пусть горит, — сказал дед Михалка и повернулся к деду Трофиму: — Я тогда на лугу был с мужиками нашими, когда немцы Тявлика этого привезли. Чудом да с божьей помощью я спасся…

— Дед, а я видел, как немцы подожгли ихнюю хату, — поделился Иванка с дедом Михалкой.

— Лучше бы не видеть этого, коток, — сказал дед Трофим. — А все из-за детского куриного розума, из-за дурости. И как его потянуло ту немецкую винтовку взять! Хлопчика этого, Авдулиного. А те немцы и не заметили, что винтовку оставили. Вытянули грузовик из грязи и поехали. А винтовку оставили… Потом вернулись. А того Тявлика — боже мой, что голова, то и розум! — как бы подучил кто: винтовку на печь затащил, укрыл рядном. И как они, немцы, докопались, кто и у кого… Рассказывали, гергечут, едут. И машина легковая уже у них и офицер.

— Еще хорошо, что сожгли только одну Петрочкову хату, — сказала мамка. — Побаивались они тогда, в начале войны, жечь. Тимохова хата с Петрочковой почти впритык. Так немцы залезли на Тимохову стреху, поливают ее чем-то, не пускают огонь… А как Петрочиха бедная, Авдуля, бросалась, голосила. Бабы обступили ее, держат под руки… А когда Тявлика этого посадили в машину и сказали, что на луг повезут, чтоб показал, где батька и все наши мужчины, зашлось у меня сердце. Немцы все гергечут; «Партизан, партизан». Ну, думаю, будет и нам беда: там, на лугу, и тата…