И Юнович сидел и молчал.
Папироска медленно тлела, и так же медленно, но с удивительной ясностью текли его мысли. Через распахнутую форточку доносилось шарканье подошв, — Юнович слышал все это, и представлялось ему, какой там серый, с влажной темной прозеленью снег на тротуаре. Затихали шаги, и тогда в неуверенную тишину врывался стремительный шорох автомобильных шин, а то и сдавленный скрежет тормозов. Вдоль улицы стояли липы в чугунных квадратах решеток — ветвистые, широкие, гладко, как ватою, укрытые утренним снегом, — а за липами видна была школа, и в окнах ее горел желтый и ровный свет. Пасмурно было на улице — была оттепель.
А здесь, в кабинете, было сухо, тепло, и пахло краской от радиатора, и в ведро, подвешенное к крану в радиаторе, скупо падали капли горячей воды: вчера звонили водопроводчику, — значит, не приходил еще. Юнович встал, прошелся по кабинету, постоял, вспоминая: зачем он встал из-за стола? что хотел сделать? — да, ведь он хотел усесться на старом, привычном диване, привалиться спиною и закрыть глаза… Дивана не было в кабинете: накануне редактор распорядился вынести диван, чтоб не засиживались на нем ни сотрудники, ни чужие люди. «Зануда, — подумал Юнович, — самый обыкновенный зануда», — но подумал бесстрастно, потому что давно знал редактора и не любил, как не любили и все остальные в редакции. У редактора было узкое, постное и, как говорили коллеги, холодной штамповки лицо. В газету он пришел недавно, и только пришел — сразу стало суетно в редакции, стало много летучек, планерок, «накачек» и еще больше — перешептываний в коридоре. Газета оставалась неинтересной, и всем хотелось, чтобы редактора поскорее перевели куда-нибудь, хотя бы даже на повышение.
В конце концов Юновичу сегодня было все равно: о редакторе он думал не много…
Есть в городе вокзал, и если пойти туда, купить билет и сесть в автобус, будет сначала ожидание, тихие, сдержанные разговоры, потом — толчок: на мгновение прервется трепетная нить времени и — поехали, поехали… Будут остановки на далеких километрах, будет безладный гомон в автобусе, дым, хоть вешай топор, будут привычно браниться, спорить женщины, а дядьки в суконных поддевках скалиться и по-прежнему курить, курить, будет подсаживаться к взгрустнувшей девушке солдатик, а глуховатый дедок с пеньковой бородкой показывать соседу сапоги, которые везет от сына. А потом впереди выплывут маленькие домики районного центра — Юнович выйдет из автобуса и не успеет осмотреться, как на него навалится медведем высокая, широкая, такая нереальная, словно бы выдуманная тишина… И если приедет он вечером, в деревянной гостинице будет топиться печурка и у дежурной тетки будет сидеть ее какая-нибудь знакомая — за одну только добрую душу, за шумный огонь в печурке будет делиться с ней всеми местными новостями. Он увидит в номере аккуратно застланные постели, еще раз прислушается к тишине, и ему покажется тогда: все, что происходило с ним и при нем раньше, до этого дня, теперь где-то далеко-далеко, и жизнь можно начинать заново.
Так он часто обманывал себя, Юнович, так было и в последнюю поездку.
Сначала, вечером в гостинице, все потекло как обычно: и несмелое ожидание неведомого, и тихая радость одиночества, и такая же тихая надежда на обновление. А утром, выходя на улицу, Юнович уже пожалел, что район хотя и незнаком ему, однако… Вчерашнее настроение уходило. Маленький город не сулил ему ничего нового: надо было что-то искать для газеты — время торопило Юновича, — у него не было времени поискать, подумать, постараться найти. Он пошел в местную редакцию, и там собрат по перу, краснолицый, в галифе, в сером пиджаке и зимней шапке, отложив в сторону подшивку газет, откуда старательно переписывал что-то, подсказал Юновичу человека, о котором, по его мнению, «можно смело написать подвальный очерк». Юнович пожал ему руку и поехал в колхоз.
…Стоял зимний солнечный день, но не из тех спокойных ясных и как бы оглохших от тишины, какие бывают в январе. Дул ветер, и уже синел, подтаивал гладкий санный след. У крыльца сельмага чирикали воробьи, дрожала на ветру и золотилась на солнце рассыпанная на улице солома. Вдруг зазвенел звонок, и Юнович, спохватившись, увидел, что направляется к школе, откуда уже чередою выскочили на улицу дети. Чужого человека заметили сразу, и младшеклассники заинтересованно, охотно здоровались с ним. Шла навстречу девушка, щурилась, глядя на солнце, и поправляла свободной рукою папку под мышкой.
Юнович остановил ее и спросил, где колхозная контора.
У девушки был чистый и приятный голос и что-то нежное во всем облике. Объясняя, она по-детски морщила лоб, сняла зачем-то рукавичку и мяла ее в пальцах.
— Так вы найдете теперь? — спросила она.
— Контору? Найду как-нибудь… Спасибо.
— Нет, идемте, я вам лучше сама покажу…
И они пошли. Разговорились, и вскоре Юнович уже знал, что девушка эта учительница, что зовут ее Валя, работает здесь второй год, а сама из города. Скучно ли ей одной в деревне? Молодежи здесь, правда, маловато. Фильмы в клубе крутят старые, но можно и второй раз посмотреть. Только вот много работы в школе, да еще лекции, доклады. Она классный руководитель, и часто приходится ходить в соседние деревеньки — к родителям своих учеников. Будет ли перебираться в город? Еще не думала об этом. В городе устроиться трудно, надо, чтобы кто-то помог, а просить она не умеет, да и не хочет. Там, в городе, у нее сестра, мама… Мама зарабатывает мало, потому что работает уборщицей, а сестра учится в институте. Если и устроится в городе, вряд ли ей дадут много часов, а ведь помогать надо матери и сестре. У колхозной конторы они распрощались. К человеку, о котором «смело можно написать подвальный очерк», Юнович опоздал: очерки о нем уже писали. Разложив перед собой газетные вырезки, человек заученно пересказывал их, а Юнович не останавливал его, записывал, хотя записывать и не стоило бы: что должны делать и даже думать герои плохих очерков, Юнович знал и сам. И вот теперь этот совсем незнакомый и, может, даже интересный человек рассказывал о себе словами, чужими и блеклыми, придуманными в минуту бескрылого вдохновения каким-то незадачливым журналистом. Юнович, однако, записывал. «Газете нужен очерк, — утешал он себя, — написанный лучше или хуже, но написанный в срок». Юнович торопился, записывая, потому что время подгоняло — надо было возвращаться в редакцию.
А через неделю, когда напечатали очерк, Юнович простить себе не мог, что написал его. Писать надо было о ком-то другом. Может, даже о Вале. Или не писать совсем.
…Серое пасмурное утро было за окном, и Юнович расхаживал по редакционному кабинету.
А на вокзале стоял автобус — он был далеко, но Юнович видел этот автобус, словно бы смотрел на него. Автобус был пуст, безмолвен, и о холодные бока его бились паровозные гудки, перезвон трамваев, рокот моторов. Под его колесами лежали пространство и время. Вот зайдут в него люди, автобус тронется, и ему станут подвластны дальние поля, дороги, тихие гостиницы в глубинных городах и новые люди, а более всего — его, Юновича, надежда забыть о недавней досаде, живущей в нем со дня последней поездки, взять да и начать все заново…
Безлюдный, безмолвный, автобус стоял на вокзале.
На столе зазвонил телефон, Юнович подошел, снял трубку. Голос редактора скупо и с нажимом предложил:
— Зайди.
Трубка смолкла, потом что-то щелкнуло в ней. Надо было идти. Юнович снял пальто. На вокзале стоял автобус — он ожидал, — и защемило сожаление, что сегодня Юнович больше не будет раздумывать об автобусе…
В приемной он медленно тушил папиросу. Секретарша усмехалась, а потом с притворной серьезностью погрозила редакторской двери кулаком. Но было не смешно. Юнович вошел…