Выбрать главу
Ударил меч — и грохот прокатился,Мерцает вновь клинок, удары                                              не стихают,Холодной крови бьют ключи и вниз                                                       стекают…А люди говорят: «То дождь                                          пролился».
(Перевод Т. Казмичевой)

Тут еще нет поэтизации, есть просто констатация разности восприятия. А может быть, депоэтизация «нормального» восприятия («А люди говорят: „То дождь пролился“»)? Но не будем спешить делать выводы. Ход мысли Богдановича на этом не кончается. Обратим внимание вот на что. Буря, гроза персонифицируются Богдановичем в трагическое по своей сути действие. Человек же этой трагедии не замечает. Она — вне сферы его восприятия. Человек лишил трагедию трагедийности и простым признанием — «дождь пролился» — упорядочил хаос, враждебный ему своей слепой бесцельностью, отсутствием какой-либо «моральной» оценки. Ибо «меч огнистый», из-под которого «холодной крови бьют ключи и вниз стекают», «сверкает весело». Ибо ветер (в другом безымянном стихотворении, идущем сразу вслед за «Бурей»), разметав тучи, которые «желали слиться», «над смертью их весело воет»…

Но, может быть, человек, отрицая «трагедийность» природы, тем самым теряет возможность сопереживать ей. Нет, Богданович, «рационалист» Богданович, так не думает. Человек, выделившись из природы, не теряет способности понимать и слышать ее, ощущать себя ее душой и мыслью. И при этом вовсе не обязательно, чтобы «настроение» природы совпадало с настроением человека, чтобы его духовный свет был простым отражением жизни природы.

В чаще темной и глубокойПлещет, пенится вино;Хмелем светлым и холоднымЧуть колышется оно.И качается осока,И шумит высокий бор,И в душе не замолкаетСтрун веселых перебор.
(Перевод Б. Иринина)

«В чаще темной и глубокой плещет, пенится вино» — это поэтический образ озера. Это сама природа, эстетически осмысленная, это хаос, подчиненный и преобразованный приданной ему формой. Вот почему «светлый и холодный» хмель природы трансформируется в душе человека в «струн веселых перебор».

Свет природы имеет свое измерение, перспективу и объем, свой верх и низ. Он подвижен, как мысль, и одухотворен, как чувство.

Блестит на небе звезд посев;Посев в полях зазеленел.Меж ними, к речке полетев,Поднялся лунь, как призрак бел.
(Перевод Б. Иринина)

Человек стремится к слиянию с природой, но не к растворению в ней. Последнее невозможно, ведь человек прежде всего личность, он наделен определенной духовной автономией.

Вдруг одна слезой скатилась огневой,Прошумела мягко крыльями сова;Вижу я, с природой слившийся душой,Как дрожат от ветра звезды                                          надо мной,Слышу, как в лугах растет трава.
(Перевод А. Прокофьева)

«С природой слившийся душой» человек не перестает слышать и видеть, не перестает анализировать свои ощущения. Но это не мешает ему испытывать удовлетворенность и радость от «слияния». Напротив, именно элемент осмысления и анализа придает его связи с природой высокий эстетический и духовный смысл. Так приобщается к природе человек, ощущая себя ее душой, ее мыслью.

Мы теперь видим, что ничего загадочного, экзотического, тем более декадентского нет в мифологических стихах Богдановича, которые вовсе не были для него самоцелью. Он был захвачен не просто поэзией язычества, а высказал на его основе и с его помощью весьма современные для того времени злободневные и глубокие мысли. Отнюдь не язычество было его идеалом, а гармонически развитая человеческая личность, наделенная способностью чутко воспринимать красоту в природе и мире.

МАДОННЫ

В анкете, посланной в свое время Адаму Егоровичу Комиссией Института белорусской культуры по литературному наследию Богдановича, был и такой пункт: «Отношение к девушкам». Отец написал:

«Я никогда не видел его в женском обществе, за исключением его двоюродных сестер. Думаю, что он никогда его и не искал. Он был слишком серьезным и чистым для фривольных связей и слишком честным, чтобы вводить кого-либо в заблуждение относительно серьезности своих намерений. А о женитьбе он, пожалуй, не думал, в связи со своей болезнью».

Что ж, фривольные связи — это и впрямь было не для Богдановича. И в женском обществе он тоже, по-видимому, бывал не часто. И надежды на личное семейное счастье, по причине все той же болезни, он тоже не имел, или, точнее, не хотел иметь. И все же, как натуру впечатлительную, наделенную исключительной эмоциональной памятью и несомненно артистичную, его не мог не привлекать к себе и не волновать постоянно образ женщины. Наверное, о «кружении» его сердца мы можем сегодня судить основательней и глубже, чем это делал Адам Егорович. Отец, например, упоминает, что во время первой поездки в Крым, живя на молочной ферме «Шалаш», Максим познакомился с молодой девушкой Китицыной, мистические настроения которой, возможно, произвели на него довольно сильное впечатление. Но их переписка, по мысли Адама Егоровича, не дает оснований говорить о серьезном увлечении. Правда, Адам Егорович оговаривает, что переписку он читал невнимательно и не настаивает, таким образом, на своей мысли. Как бы там ни было на самом деле, установить все это сейчас мы, пожалуй, не сможем — эти письма потеряны. Искать следы юношеского увлечения поэта, видимо, надо в его творчестве.

Отец высказывает предположение, что Китицыной посвящено стихотворение «Я больной и бескрылый поэт…» С ним можно согласиться. За это говорит как время написания стихотворения — 1909 год — как раз год поездки в Крым, так и воспоминание о привете, который «чудо принес». И вот «больной и бескрылый поэт на минуту забыл свое горе…» Стихотворение это написано, по всей видимости, после возвращения в Нижний Новгород. Оно написано на обороте фотокарточки, которая отчего-то не была отправлена адресату. Не будем гадать, по какой причине. Можно сказать одно: если и было у Богдановича какое-то чувство к Китицыной, то оно было гнетущим, трудным и подлинной радости ему не принесло. Общий тон стихотворения и его содержание свидетельствуют об этом. И не только это стихотворение. Безнадежность, мрачная и слегка даже экзальтированная акцентация близости конца («Может, стих моей жизни уж спет…») в другом стихотворении — «Темень», посвящение которого «М. А. Кит-ной» выразительно указывает адресата.

Я сижу без огня. Я устал и промок.Ночь лежит над землей. Мрак                                            и в душу залег.Где же спасение, где?Тьму внезапно прорвал резкий молнии                                                          блеск,Осветил он Христа и распятия крест…Осветил все во мне, осветил все                                                          окрест.

Как обреченно-мерно ковыляет строка, и уже кажется, что надежда на Христа-Спасителя убита в самом зародыше: это как бы порыв без желания, надежда без надежды на радость. И действительно, дальше поэт говорит:

Но к чему этот свет, лишьмелькнувший сейчас?Снова темень вокруг, он сверкнул                                                   и погас.На меня не глядят уже очи Христа.Ночь лежит над землей, а в душе —                                                   пустота.
(Перевод П. Кобзаревского)

Это — безысходность. Не безысходность вообще, а та безысходность, при которой душа изнемогает под тяжестью экзальтированно-мрачной, болезненной, но все же чужой мысли. Это как бы временная болезнь души. Ибо вот что еще привлекает наше внимание. Стихи, посвященные девушке, может быть, даже любимой девушке, не содержат в то же время ни единого слова о любви, о земной, чувственной близости двух душ. Пусть даже не так. Пусть даже любовь перенесена в другую, божественную сферу, пусть речь идет о любви «во Христе». Но где же тут «сорадование», торжественное и праздничное слияние двух родственных душ в «образе Христа»? Нет этого, не чувствуется оно!