Лукьяниха то уходила по своим домашним надобностям в хату, то снова возвращалась. «Лежишь?» — «Лежу, — отвечал Петька и сердился: — Ты чего шастаешь, старая, взад-вперед? Заметят…» — «Не заметят, — успокаивала его бабка. — Оттуль не видно, я все овражком, пригнувшись». И заводила разговор о пленниках: «Хороший мужик — Егорыч. Хоть и не командёр вовсе, не грозный с виду, а хороший… И Мишка его хороший. Хоть и выпивает, и с девками любится, а хороший…»
Петька же все вспоминал свою первую учителку Анну Петровну, как ласкова и добра к нему была. А ведь учился он у нее все четыре года неважнецки — едва на уды тянул, да и пошаливал, бывало. «Правда твоя, Петька: уж такая хорошая учителка, — Лукьяниха истово крестилась. — Не дай ей, Христос, смерть принять от руки ворогов лютых».
Один из «ворогов» — часовой — мотался у двери сарая, как пес на цепи: три шага вперед, три обратно. «Да хоть бы приспичило тебе, — внушала ему Лукьяниха. — Хоть бы по нужде куда отбежал…»
В полдень она сходила домой и принесла Петьке поесть — кусок хлеба, холодных картошек и молока. Возможно, это была последняя трапеза в Петькиной жизни… Все это он умял и, заметно повеселев, продолжал вести наблюдение.
Долгожданная минута наступила под вечер, когда сарай караулил третий по счету солдат. Бабка была рядом. Встрепенувшись, Петька толкнул ее в бок — глянь-ка, мол. Он сразу заприметил в третьем немце какую-то слабинку, что-то от расхлябанности, несерьезного отношения к службе. Солдат позевывал, насвистывал песенку, запустив лапу под мундир, почесывал грудь («Воши ядуть», — посочувствовала Лукьяниха). В его движении возле сарая не усматривалось никакого порядка: он то шагал по кругу, то спускался по косогору чуть ли не до самой речки, то уходил наискосок, под липы парка. Скучно ему было, определил Петька, до смертушки, и когда поодаль, со стороны школы, появился другой немец, в белом колпаке и фартуке, тащивший, видать, на кухню ведро с водой, часовой радостно, по-вороньи картавя, окликнул его. Колпак остановился, опустил на землю ведро и что-то крикнул в ответ. Часовой поманил его рукой, колпак ответил тем же. Часовой показал на сарай, колпак — на ведро. Часовой сдвинул набок пилотку и пошел, насвистывая, к колпаку…
В том месте, где притаился Петька, речка была такая узкая, что он перескочил ее одним махом. Лукьяниха видела, как он, согнувшись, побежал по косогору. Немцы стояли к нему спиной, громко смеялись и что-то толковали про «вассер» и «шнапс» (бабка ясно расслышала эти слова и понимала их значение). У двери Петька чуть замешкался, — наверное, не вдруг смог откинуть щеколду, потом дверь распахнулась, и на пороге показался Егорыч. Ослепленный яркостью дня, он закрыл ладонью глаза, пьяно зашатался. Петька дернул его за рукав, и Егорыча будто ветром сдуло с пригорка — только кусты затрещали в овражке. Туда же метнулась Анна Петровна, следом за ней — Мишка.
Рванулся было и Петька, но, споткнувшись, упал, схватился за ногу, стал корчиться на земле… Эта минута промедления и решила его судьбу…
«Ой, Петька!» — тонко охнула в малиннике бабка, видя, как обернулись немцы, как побежали, тяжело топая, к сараю. Пока повар пинал Петьку сапогом, часовой строчил из автомата по кустам и, не переставая, орал дурным голосом, созывая на подмогу товарищей. Примчалось их к сараю со всех концов парка, по бабкиному подсчету, человек сто — одни подняли галдеж в кустах, другие сгрудились над Петькой…
«Зашибся он сильно, родненький, — рассказывала Лукьяниха полчаса спустя (выбравшись из малинника, она поспешила к Насте). — Как вели, прыгал на одной ноге… Знать, на пенушек наскочил…»
Повели Петьку в школу, надо полагать, на допрос, и Настя, едва выслушав Лукьяниху, побежала туда. На крыльцо вышел переводчик Карл — немец до смешного маленький ростом (на деревне его звали Карлой) — и объяснил ей, что все будет зависеть от «герр обер-лейтенанта», а так как «герр официр ест ошен добри шеловек», то пусть «матка не плашет» и идет домой: может, все обойдется.
Настя ушла успокоенная, ночью даже подремала немножко, но рано утром в деревне появились автоматчики и стали выгонять народ за околицу, на грязный лужок, где обычно паслись гуси. Вместе со всеми погнали туда и Настю. За нею брели Дунька с Ванькой, испуганно хныкали, дергали мать за юбку…