— Но, но! — крикнул гауптман. — Я не позволю тебе так говорить, дядья Ванья!
Он встал, ногой отшвырнул скамью, начал вышагивать по горнице. «Ну и журавель!» — невольно подивился Саня: макушкой немец чуть не доставал до потолка.
— Хорошо, дядья Ванья, — гауптман остановился, резко повернулся к Ивану. — Я отвечай на твой вопрос откровенно. Я немецкий официр, я обязан верить в победу нашего оружия. — Он потрогал острый кадык, повел шеей, туго стянутой стоячим воротником мундира. — Я хочу в это верить, черт тебя подери, дядья Ванья!.. Видишь? — кивнул на божницу. — Как это?
— Иконы, — подсказал Иван.
— Да, икони. Бог… Ты знаешь наш девиз? Готт мит унс, с нами бог. Я хочу верить, что бог поможет нам.
— Бог вам не поможет, нет у вас бога. Вам черт — помощник.
— Ты говоришь со мной невежливо, дядья Ванья, — сказал гауптман тихо, словно удивляясь себе. — И я не понимаю, что со мной. Я хочу быть сердитым, но не могу… Я тебя опьять прощаю, дядья Ванья, да, прощаю…
Затем было молчание. Гауптман снова сел, уныло уставился на стакашек с недопитым коньяком. Иван ворочался, скрипел скамейкой, комкал в руках шапку, бормоча что-то.
Тишину разорвал звук, похожий на выстрел. Франц Шмидт вскочил, схватив со стола парабеллум.
— Окно, — сказал Иван. — Чего пужаешься? Окно отворилось.
Гауптман подошел к окну. Саня видел его сутулую спину, талию, перетянутую широким черным ремнем, штаны, свисавшие пузырем на тощем заду. За окном была знобкая осенняя темь. Ветер, врываясь в избу, яростно трепал занавески, кружил по углам, ерошил Санин вихор.
— Русская нош, страшная русская нош, — сказал гауптман, не оборачиваясь. И вдруг Саня услышал, как он всхлипнул: — Бедный маленький Франц! Армер кляйнер Франц!.. Он бредёт через темную русскую нош, он одинок, — как пьерст, и никто не пожалеет его, никто дружески не потреплет по плечу. Бедный маленький Франц! — повторил громко, почти крикнул, и закачал плешивой головой, вздрагивая спиной.
— Нализался, — сказал Иван. — Нюни распустил. Вот он твой францёзиш коньяк…
Когда гауптман повернул к ним бледное заплаканное лицо, Саня понял — что-то надломилось в жутком долговязом немце. Сломался в нем какой-то стерженек. Он сразу обмяк, как большая тряпичная кукла. Сане даже показалось на миг, что сейчас вот, прямо на его глазах, развалится немец на куски — скатится с плеч голова, отпадут руки, мешком осядет на пол бескостное длинное тело…
Эту внезапную слабину, эту мертвенную оцепенелость Франца Шмидта сразу почувствовал и Иван. Шумно поднялся он, запахивая полы шубы, сказал грубо, напористо:
— Ну, хватит, герр гауптман, хватит! Я к тебе по делу зашел. Противно у тебя одалживаться, да уж ладно — за детишек малых хлопочу. Твои конвоиры коня у меня отняли. Вели отдать.
— Да, да, дядья Ванья, — с какой-то испуганной приниженностью засуетился гауптман. — Ты получишь свой лошадь назад. Где мой шинель? Я прикажу лично… Идем, дядья Ванья, идем! Комм, битте!..
Через минуту они шли по сожженной деревне, направляясь к хлеву. В печных трубах, черневших вдоль улицы, завывал ветер. Под ногами чавкала грязь. Гауптман посвечивал фонариком, выбирая места посуше.
Иванова лошадь стояла у хлева, привязанная к дереву, нераспряженная, хрумкала сеном. Почуяв хозяина, рванулась, радостно заржала. Из темноты вынырнули часовые, гауптман что-то им сказал, они щелкнули каблуками и снова растворились во тьме.
— Что, приказал отдать коня? — спросил Иван, — И на том спасибо, Франц Шмидт. А теперь валяй в свою квартеру — мы с Саней спать будем.
Но гауптман не уходил.
— Хотите верьте, хотите нет, — продолжал свой рассказ Александр Семенович, — а отмочил тот немец под конец такую штуку… Но буду по порядку. Не уходит он, значит, топчется сапогами в грязюке — нервно так топчется — и все пытает дядю Ваню: мол, неужели и в самом деле не считаешь меня за человека? А дядя Ваня знай одно твердит: «Зверь ты лютый, герр гауптман, фашист паршивый». Тогда немец, окончательно распалясь, велел своим конвоирам доставить к нему всю Иванову семью — то есть жену его, маму мою с сестренками. Приволокли их конвоиры грубо, — наверное, думали, что на казнь к начальнику тащат. А он приказал всем нам сесть в телегу и так-то громко, торжественно объявляет Ивану, — дескать, дарит ему жизнь, и семье его дарит, пусть, мол, едут к себе домой в деревню, и он, Франц Шмидт, желает им доброго пути.
Не знаю, что думал тогда немец. Может, ждал — в ноги кинется ему дядя Ваня. А тот повернулся к гауптману и такого матюга в него пустил, что знай он наш язык получше, подоскональней, наверное, сквозь землю провалился бы. «Надеешься, я своих брошу? — крикнул дядя Иван немцу. — Убегу тайком, как вор в ночи?.. Да я с теми, кого ты в хлеву запер. Что им, то и мне!»