— Схожу, схожу, — торопливо закивала Верка. — Где травка-то?
Мавра достала из настенного шкафчика пакет, скупо сыпанула из него на клочок бумаги чего-то мелкого, черного, вовсе и непохожего на травку.
— Это разрыв-корень. Преграды рушит, людей соединяет…
Достала другой пакет, снова сыпанула на бумажку.
— А это одолень-трава. В старину от бед горючих, от напастей злючих, от смертей неминучих охраняла. И на войне тоже защитой была… Только в давние времена войны железными были, а нынешняя — стальная да свинцовая… Поможет ли теперь трава эта — того не ведаю, девка…
Завернула бумажку на четыре угла, крестом осенила, подала Верке.
— Ступай, милая, с богом.
Ночью во сне понесло Верку, как песчинку, на запад, к фронту, бросило на землю рядом с Иваном. Кругом гремел, полыхал сполохами, озарялся вспышками ночной бой. Иван в каске, сдвинутой на самые брови, гимнастерка распахнута на груди. Шинель валялась на дне траншеи, он, не замечая того, топтал ее сапогами. В руках, будто живой, крупно подрагивая, стучал автомат.
— Иван! — Верка вцепилась ему в плечо. — Ваня!
— Ты? — обрадованно дернулся Иван. — Откуда? — И заорал: — Прячься, дура! Ниже! Убьют!
Верка присела на корточки. Прислонилась спиной к стенке траншеи и почувствовала меж лопаток толчки сотрясаемой взрывами земли. Иван перестал стрелять. Приподнял каску, вытер со лба пот.
— Кажись, отбились. — Обернулся к Верке. — Ну рассказывай. Мать как?
— Здорова… Ты лучше скажи, почему не писал.
— А ты почему? Три письма послал, а в ответ ни слова. Жена называется…
— Ни одного не получила. — Верка заплакала. — Богом клянусь.
— Да не реви ты… Значит, почта… сук ей в печенку… К тому же с машины меня сняли, в другую часть перевели. Думал, ты по старому адресу пишешь, вот и не доходят письма.
— Почему с машины-то сняли? — вспомнила Верка свои первые сны.
Иван не успел ответить.
— Та-а-а-нки! — истошно завопил кто-то. — Приготовить гранаты!
И услышала Верка грозный скрежещущий гул. Он нарастал. Грохот заложил уши. Иван бросил гранату. Все озарилось вокруг. В лицо больно ударило сухим жаром. Смрадный дым вползал в грудь, царапая горло. Верка затряслась в кашле.
— Жива?! — крикнул Иван. И тут же длинно, с надрывом выругался: откуда-то слева вывернулась из красноватой полумглы черная махина и, накренившись, заваливаясь набок, поползла вдоль траншеи, круша гусеницей земляную бровку.
— Ложись! — Падая, Иван увлек за собой Верку, навалился, раскинув над ней руки. И, зная, что смерть уже висит над их головами, Верка с пробудившейся вдруг силой легко, как перышко, сбросила с себя Ивана и накрыла собой. В тот же миг на нее осел земляной пласт, сверху по нему прошла гусеница, Верка выплеснула изо рта на грудь Ивана что-то горячее и, теряя сознание, поняла, что это вытекла кровь из ее раздавленного тела.
Так утром и нашла Надежда Евлампиевна дочку — залитую кровью. Она еще дышала.
— Ой, мама, — сказала. — Где я сейчас была и что видела! Я Ивана от смерти спасла…
И, только рассказав весь сон, затихла и вытянулась.
— От снов померла, — объяснила Надежда Евлампиевна набежавшим старухам. И хотела было идти к Мавре — прибить за душегубное колдовство. Однако ворожея, кем-то извещенная, явилась в деревню сама, как раз на похороны, и растолковала Надежде Евлампиевне, что умерла Верка вовсе не от снов — не бывает такого, а от злой болезни — скоротечной чахотки. Да еще и попеняла, что вовремя не отправила дочку в больницу.
Верку похоронили, а месяца через три, зимой, умерла и Надежда Евлампиевна — от сердечного приступа. Так что вернулся Иван после войны в пустую хату. Горевал, конечно. Но потом жизнь, как водится, свое взяла — женился вторично, детишками обзавелся.
Вспоминать про войну не любит. Разве когда выпьет в кругу друзей. Тогда рассказывает одно и то же, — про тот самый бой, когда утюжил немецкий танк траншею, в землю его, Ивана, вдавил. Каким чудом в живых остался — до сих пор не знает.
Рыжухины слезы
Марья умерла под коровой. Села на низенькую скамейку, привычно приладила у колен доенку и только потянулась к соскам Рыжухи, как сердце сильно застучало, оборвалось и покатилось куда-то, и Марья, уже мертвая, стала медленно заваливаться на бок, под Рыжухины ноги…
Жила Марья одна, почти ни к кому не ходила, и к ней мало кто ходил. Долго бы деревня не знала о ее смерти, если бы не Филипп. В тот сумрачный октябрьский вечер шатался он по безлюдной деревенской улице, как всегда, под малым хмельком, напевая под нос свою любимую — «С печалью утраты на бледном лице». И вдруг будто споткнулся. Неподалеку мычала корова. Мычала хрипло, натужно, дико, как мычат коровы, чуя конец, перед убоем.