И знал уже, что зряшный то был вопрос: Марья глядела как бы сквозь него, будто за столом перед ней был вовсе не человек, а так, пустое место.
«А знаешь, — вдруг сказала она. — Венька-то тогда помер…»
Это было новостью для Филиппа. В армии он изредка получал от Марьи письма, но ни в одном о Веньке не упоминалось… Филипп поперхнулся салом, но тут же совладел с собой: «А я тут при чем? На ладан дышал…»
«Значит, ни при чем? — неприятно усмехнулась Марья. — Вот тебя бы в снег в одних подштанниках да ползти заставить… На второй день и преставился, в жару простудном сгорел».
«Ты еще за дядьку его меня укори, — рассердился Филипп. — За то, что в ножки ему не поклонился, спасибо, мол, за мужиков, немцам выданных… — Вскочил, опрокинув недопитую четвертинку, на пороге обернулся: — Смотри, как бы не прогадать тебе, девка. Нас-то с войны вернулось — раз-два, и обчелся…»
Глупые сказал слова. Только дело было уже непоправимо. Очухавшись, поостыв, снова пошел к Марье, а она ему чемодан оставленный в руки сунула и, не дав рта раскрыть, за дверь выставила.
Вот какая обратно ерундовина получилась…
«Ага, ты гордая, — злился Филипп, — а я тебя погордей буду…» И спустя неделю посватался к соседке своей, Наталье. Баба, правду сказать, неопределенная: ни дура и ни умная, ни толстая, ни худая, ни злая, ни добрая. «И что ты из себя представляешь? Никак не пойму! — сокрушался Филипп в минуты подпития. — Вот вернулся с конской службы свинья свиньей, еле хрюкаю, с копытов долой… А ты что?.. Ну хоть бы ухватом по хребтине треснула, хоть бы облаяла… — И хватался обеими руками за лохматую голову: — Ску-у-у-шно мне!..»
Детей у них не было.
Марья тоже в долгу не осталась — согласилась за Леонтия — мужика вдвое старше ее. На глазах у деревни угрюмела баба, дичала будто. Только и знала дорогу — в артельный коровник да и назад, домой: ни в клуб кино посмотреть, ни на посиделки, ни к подруге вечером словом перекинуться.
А ведь тянулись они друг к другу, Филипп и Марья. У него душа любовной тоской заходилась, когда видел ее издали, в спину, прямую и тонкую, с крепкими ногами, которые ему и открылись по-настоящему всего один раз, там, под стогом, но зато запомнились навсегда. А она?.. Разве не жила баба «с печалью утраты на бледном лице?» — как пел красиво под аккордеон молодой лейтенант, их взводный, когда стояли они в Австрии после войны… Жила, жила с печалью о нем!..
Но и это минуло. Как вода в песок, уходили годы, и постепенно сгнивали ниточки, связывавшие их сердца. К старости и совсем ни одной не осталось. Померла Наталья, Левонтий помер, ему, Филиппу, пускай напоследок, да пожить бы с Марьей, а он хоть бы шелохнулся ей навстречу. И она не шелохнулась. Тоже вот померла…
Жизнь была додумана. Река памяти, укоротившись до нету, всплеснулась в последний раз и выбросила Филиппа на холодный мокрый песок нынешнего дня. Филипп поежился, кряхтя, сполз с койки. Постоял в нерешительности перед рукомойником, махнул рукой и вышел на улицу.
Возле Марьиного дома негусто толпился народ. В саду, под усохшей грушей, дед Пантелей — бессменный заботник об умерших — строгал рубанком доску, положив ее на два табурета.
— Кажись, сыровата, — сказал Филипп, пощелкав по доске ногтем.
— А ничего, малый, сойдет, — улыбнулся щербато дед и сморгнул с дряблого века старческую капельку. — Не хоромы строю…
«Помочь, что ли, деду?» — подумал Филипп, но желание было едва ощутимо.
— Ну, ну, работай, — покашлял со значением и, напустив на себя скорбную наружность, прошел в избу.
Покойница, уже обряженная, с уложенными на груди руками, лежала на столе, укрытая до пояса простыней. Филипп осторожно присел на стул у стены и стал смотреть на Марью. «Не сердишься на меня, нет?» — спросил безмолвно. Лицо у Марьи было строгое, но спокойное. «Не сердись. Я-то перед тобой чем виноватый? Рассуди сама… Это судьба наша — всю жизнь врозь, хоть и рядом. А против судьбы не попрешь, девка, нет… Она посильней человека будет, с ней борись, не борись — свою линию выгнет…»
Филипп обрадовался было, что он так хорошо, толково объясняется с покойницей, он уже ощущал в груди сладкую обиду на судьбу за себя и Марью, уже что-то накатывалось, пощипывая, на глаза. Но тут донеслось со двора коровье мычание и сокровенно-торжественный строй его мыслей, едва успев нужно наладиться, прервался. Его так и подмывало вскочить и посмотреть — что корова? Все еще плачет или успокоилась?..
Прежнее бесчувствие к покойной охватывало его, и чем больше ругал он себя за это, тем холодней становилось на сердце, будто и не лежала перед ним на столе умершая Марья. Однако приличия ради и для очистки собственной совести (в избе, кроме него, никого не было) он посидел еще минуту. Потом встал и на цыпочках, боясь скрипнуть половицей, приблизился к Марье, тихонько тронул ее восковую, с как бы оплывшими пальцами руку.