— Скажи просто и коротко: ушел ваш внук, Евдокия Григорьевна, на фронт воевать против всей мировой контрреволюции и интервенции за светлое будущее всего трудового человечества! А больше ничего не говори.
А последним, кого видел Иван в этот насыщенный событиями нескончаемый летний день, был отец. На этот раз он был дома — тускло светились окна его хибары, — и, судя по доносившемуся оттуда стуку молотка, был трезв и работал. Иван отворил разболтанную дверь и сразу ощутил знакомые запахи кожи, дратвы, кипящего на печке клея.
Евдоким Сергеевич сидел на низком табурете, вытянув левую ногу с протезом, торчащим под прямым углом как ствол ружья, и ловко, с одного удара вгонял гвозди в подошву сапога, натянутого на «лапу». При виде сына Журба радостно замычал (во рту торчали сапожные гвоздики) и сделал попытку подняться.
— Сиди, сиди, батя! Я на минутку.
Отец выплюнул гвозди в ладонь.
— Здоровеньки булы, сынку! А почему на хвелинку? Стильки не был…
— Я-то был, это тебя не было. Небось, все по кабакам шляешься? Ну что мне с тобой делать!..
Евдоким покаянно опустил лохматую голову. Как все запойные, он во хмелю бывал буен и страшен, а в трезвости — тих, покорен и слезлив. Иван жалел отца. Жалел, поругивал и вообще относился к нему, как к неразумному и несчастному ребенку — с суровой нежностью. Нередко, вот как сейчас, отец и сын как бы менялись ролями. — Ты хоть ешь что-нибудь или только пьешь? Исхудал вон як шкелетина. Сегодня кушал?
— Кажется… Не помню, сынку…
— На вот, поешь.
— Шо це таке?
— Мой солдатский паек.
— Солдатский?! — изумленно переспросил отец и, хлопая красными бугорками век, уставился на сына. Только сейчас он разглядел на нем военную форму. — Невжели забрили? Скильки ж тоби рокив? Почекай, почекай… Так ведь тильки пятнадцать! Як же ж так?
— Никуда меня не забрили! Я сам записался добровольцем в Красную гвардию. Ты хоть знаешь, что вокруг творится? Я был во Владивостоке, там каждый день интервенты высаживаются, их тыщи! А зараз вся эта кодла, особенно японцы, готовятся все Приморье захватить, к Спасску уже подходят… Вот все, кто могут, и встали под ружье…
Евдоким прослезился.
— Це, значит, ты замисть меня? Це я повинен… Стыд-то який…
Иван погладил его по плечу.
— Ну ладно, будет… Неважно, кто пойдет, ты или я, важно, что Журба не отсидятся на печке! Ты только не пей, прошу, не время сейчас пить.
— Не буду, сынку! Ей-Богу, брошу!
Журба-младший покачал головой: сколько раз он слышал эти клятвы.
— Слышь, батя, мне бы сапоги другие, эти велики…
— Сапоги? — встрепенулся сапожник. — Это мы зараз! — Он поднялся и заковылял по своей каморке, явно обрадованный тем, что может хоть чем-то услужить. Порылся в куче обуви, сваленной в углу, и протянул Ивану поношенные, но еще крепкие кирзачи. — А ну-ка примирь… Як, не жмуть?
— В самый раз. А эти я тебе оставлю. Дякую.
— Носи на здоровье. Они, звисно, стареньки, но я тоби зшию новые — гарные, фасонистые… Ось тильки матерьялу достану.
— Каблук сделай повыше, если можно, — смущенно попросил Иван.
— А як же, обязательно, — простодушно ответил отец, не распознав тайного желания сына казаться выше ростом, а увидев в этой просьбе всегдашнее пристрастие молодежи к моде, красоте…
— Ну, мне пора. До побачення, батя! Пока стоим здесь, буду заходить.
— Заходь, сынку, будь ласка.
«Заберу его к себе, когда вернусь с войны!» — думал Иван, шагая по вечерней улице.
Впервые в своей жизни Иван ночевал вне дома. В казарме. В длинном просторном помещении с цементным полом, с двумя рядами двухъярусных коек по обе стороны широкого прохода, с керосиновыми пятилинейными лампами по углам. Раньше здесь жили солдаты царской армии, а теперь красногвардейцы — вчерашние мастеровые, крестьяне, служащие, гимназисты…
Ивану, несмотря на дневную усталость — начинал на сенокосе, закончил в казарме — не спалось. Может, мешал храп, доносившийся со всех сторон, может, запахи разнообразные и малоприятные — нестираных портянок, карболки, сапожной ваксы, еще чего-то чужого, но скорее всего сон не шел к нему из-за новизны его положения и волнений, с ним связанных. Забылся он лишь под утро, и, казалось, только закрыл глаза, как над ухом кто-то гаркнул: