Выбрать главу

Земля уже пела под нами! — и как пела! Но погоди, погоди, человече! Не успел я всласть порыбачить на озере, грянула война, а через год я, в третий раз простреленный, попал в госпиталь и получил там письмо от самого младшего дяди-партизана. О займище он мало писал — больше о журке, о его последнем перелете.

Немцы подступили к займищу весною. Наши люди, кто поздоровее, заранее ушли в леса, немцы выгнали слабых и стариков из хат, и они забились возле озера в ямы. Попала туда и мать моего младшего дяди. Вот ей и довелось видеть в последний раз нашего журку. Видела она его два раза, оба раза он был один, — значит, журавку он потерял в последнем перелете.

В первый раз мать дяди увидела журку, когда он вышел на берег по ту сторону озера. Он постоял там, вытягивая шею, глянул по сторонам и будто канул в воду. Второй раз мать дяди увидела его возле островка против нашего огорода. К своему гнезду он, как всегда, подкрадывался, а от гнезда в сторону займища шел смелее. У воды он притаился в камышах, увидел на краю нашего огорода человека и призывно крикнул ему:

— Ива-а-ан!

Да, видно, от печали и горя ему изменили глаза: он подумал, на берегу мой отец или кто-нибудь из наших, а то был сторожевой немец с хлипким сердцем. В голосе осиротевшего журки ему почудился сигнал партизана. Он вскинул автомат и пулями прострочил место, над которым качались метелочки потревоженного журкой камыша.

Журка крыльями распахнул камыши, предсмертно курлыкнул, взметнулся кверху и упал против нашего огорода на воду.

В госпитале я долго не мог прочитать про эту смерть от начала до конца — слова письма разбухали, сливались, и казалось мне, будто сам я в перелете с чужбины лишился верного друга, но до мест, где любил, где учил своих детей летать, домчался и гляжу на все родное, радуюсь, а проклятый зверь с берега направляет на меня автомат. ..

...На займище я поехал после войны. Не скажу, чтоб моему сердцу было весело, когда я подъезжал туда. Я крепился, я отгонял печаль, но гнев душил меня, и я думал о погибших родных людях, о погибшем журке. Мне казалось, я никогда уже не услышу милого крика:

— Ива-а-ан!

Я помыслить не мог, какая ждет меня радость! Займище отстраивается, займище пашет, сеет, звенит голосами, а на островке хозяйничает, может быть, сын или внук нашего журки с молодой журавкой. Как его дед или отец, он выходит пастись на наше колхозное поле. Мой отец, подлаживая свой голос к его голосу, окликает его, и он хорошо так, почти по-человечьи, откликается:

— Ива-а-ан!