Выбрать главу

Бодрило лишь одно бесспорное обстоятельство: он должен наступить, тот самый счастливый день. И он наступил где-то в мае. Под могучим натиском весны намылился и сошел снег на озерах. Репетиций уже не было, потому как театр готовился к ответственным летним гастролям.

Мы трое чувствовали себя заговорщиками. Никому ни единого слова о предстоящей охоте! На всех не угодишь. Люди бывают разные, некоторые так и осудят нашу великую затею. Мол, разорители и губители сибирской природы. Мало того, что наворчатся сверх всякой меры, так еще и пригрозят судом. А может, и в самом деле несовместимы актер с охотником, а охотник с актером? Над этим стоит подумать, хотя времени для размышлений у актера почти не бывает: нужно учить роли, а затем репетировать безостановочно до сдачи спектакля. Впрочем, и после премьеры нашего брата ждут те же заботы, которым не бывает конца.

В канун первой охотничьей вылазки Анатолий Васильевич вручил мне двустволку тульского оружейного завода, старенькую, но еще годную к употреблению:

— Бьет без промаха.

— А как же ты? — поразился я.

— У меня есть штука почище этой. Зауэр три кольца. Трофейное. Может, с этим самым ружьем охотился сам Геринг или кто-то еще из той проклятой банды! Они любили эту забаву.

— Ну и ну! — удивился я. — Откуда оно у тебя?

— Подарил один поклонник моего таланта. Разве б я мог купить его даже за годовую актерскую зарплату?

— Ты прав, — тяжело вздохнув, согласился Георгий Михайлович.

Принял я у Шварцмана эту самую двустволку, с любовью огладил её приклад, а что делать с ней, не знал. Дома-то у меня не было. Куда её определю? Но похвастаться хотелось и в редакции, и в театре. Такое везение случается у человека, может быть, лишь один раз в жизни.

С боевым оружием я был хорошо знаком с фронта. Там в моих руках перебывали и пистолеты всех марок, и автоматы, и даже пушки. Но то оружие — совсем иная стать. Оно предназначено для убийства людей и особой радости не представляло.

Так что одолели меня не самые веселые думы. В конце концов вернул двустволку её настоящему хозяину:

— Я не охотник, и ружье мне ни к чему.

— Если передумаешь, знай, что она твоя. Больше подарить тебе нечего.

Эти его слова невольно вызвали у меня ответную реакцию. Я зачем-то молниеносно оглядел комнатушку с голыми стенами, со шторами из пожелтевших от времени газет. И мне стало обидно за Анатолия Васильевича. Ничего не скажешь, талант. Но кому до него какое дело? Живет ли, умер ли — никого это не волнует, даже его многочисленных почитателей. Видно, время такое и такая у человека судьба.

Охота была его неистребимой страстью с давних лет. Он любил в ней не столько удачу, сколько сам процесс тщательной подготовки к охотничьему сезону, торжественного выхода на озера и первого выстрела еще не по цели, а так себе, в никуда.

И вот нагрянуло открытие охотничьего сезона. Это было воскресенье, а выходные дни в театре — по понедельникам. Всё складывалось лучше нельзя. Утром в понедельник я помогал Анатолия Васильевичу собираться в путь — дорогу. На случай ненастья у него был старенький дождевик, обшарпанный и грязный. Шварцман тщательно чистил его перед тем, как надеть, хотя дождевик вряд ли мог бы ему пригодиться: погода стояла теплая и ясная.

Потом он долго примерял резиновые сапоги. Зачем примерял, он не смог бы объяснить толково. Ведь за то время, пока они отдыхали, сапоги не уменьшились в размере, как не увеличились и сами ноги.

Но если не колдовать над своим охотничьим хозяйством, то сама охота теряла половину своего очарования. Это было уже не романтическое действо, а так себе, обычное занятие для любителей хорошо поразмяться перед грядущей рабочей неделей.

Сапоги после примерки Шварцман не снял. В них он целый час, а может, и того больше, шлепал по комнате и по двору, в них же проворно зашагал по городу, шоркая резиновыми голенищами. И вид у него был отчаянный, как будто он отправлялся на великий подвиг.

Но всё это было ничто по сравнению с тем чучелом, которое мы увидели на паромной переправе через реку Чулым. Опершись на перила парома и заложив ногу на ногу, нас ожидал благородный отец Георгий Михайлович Горский. На нем был поношенный сюртук времен очаковских и покоренья Крыма. Сюртуку, очевидно, не нашлось места в театральной костюмерной даже в качестве половой тряпки. Актер был в брюках галифе и в модных тогда тапочках из резины, а седую голову его венчала тирольская шляпа с пером. Ачинцев должно было поразить это удивительное смешение элементов мужского костюма XVII — ХХ веков, достойное разве что бедного Шмаги из «Леса».