— Студент, — с неодобрительной ухмылкой сказал Сержиу, — философ…
— Медик, — робко поправил его Ахмед.
Все это, — и ночная смена, и жар от мяса для шаурмы, и волосатые руки коллег по работе, — начинало нагонять на него уныние. Некоторое время мужчины молча резали овощи, и мясо, а высокий афганец, молчавший все время, выдавал покупателям шаурму через окошечко. Лоб Саида покрылся мелкими капельками: как бутылка пива в телевизионной рекламе.
— Да поймите же вы, — жалобно объяснил Ахмед, — я против войны. Не люблю я Америку. Но что мне толку взять да и убить какого-нибудь американца, который такой же человек как я: только на учебу гамбургерами зарабатывает, а не шаурмой.
— В «МакДональдсе» нет ни одного рабочего-американца, — возразил, глядя в стенку, Сержиу, — только местные. И работают они за копейки. Американцы их эксплуатируют.
— Ты сам мне говорил, что Махмуд платит нам меньше того, что мы зарабатываем, — начал спорить Ахмед, и кружочки лука у него получали все кривее и кривее, — значит, и он нас эксплуатирует?
— Ты хочешь сказать, что мой родственник Махмуд — американец? — побледнел Сержиу.
— Да вовсе не это я хочу сказать, — в отчаянии всплеснул руками Ахмед. — И что вы сегодня слова мои перевираете?!
— Махмуд, — вмешался в спор Саид, — нас не эксплуатирует, потому что он наш единоверец и дает нам возможность заработать, пока мы вдали от родины.
— Получается, — не сдавался Ахмед, — что и американцы дают местным заработать, пусть и немного, да, к тому же, они ведь тоже единоверцы. Христиане.
— Как не отсох твой язык говорить все это сегодня? — задумчиво спросил Саид, насаживая на вертел новую порцию мяса.
— Я против войны, — устало заключил Ахмед, — мне не нравятся их военные, но я не имею ничего против какого-то американца, который сейчас режет лук в забегаловке, и вспотел из-за глупого спора с другим глупым американцем. Который, может, убеждает моего американца в том, что нужно обязательно убить араба. И вот этот американец, тот, что мой, уставший, режет лук, и говорит напарнику: слушай, что тебе сделал этот Ахмед, который сейчас режет лук, как и я. Ахмед плохой, ты убей его, — говорит злой американец. Вот глупый.
Огни парка, разбитого напротив киоска, перевернулись, и Ахмед очень удивился. Потом он умер. Саид вытащил из спины парня тесак, и плюнул на тело:
— Значит, я, по-твоему, глупый американец?! Собака.
— Саид, — спокойно заговорил тощий высокий афганец, и все удивились, — Саид, он вовсе не это хотел сказать.
— Вот уж ни…
— Но раз уж, — спокойно повернулся суданец к Саиду, перебив того, — ты это сделал, то, будь добр, вынеси тело несчастного в подсобку, заверни в ковер, и вывези куда-нибудь, где его можно сжечь. Не думаю, что местная полиция его хватится.
Саид, глядя в пронзительно — мудрые глаза афганца, растерялся. Растерялись и все остальные.
— Да, и еще, — остановил их афганец. — Вымойте пол.
— Кровь Ахмеда в огурцы попала, — недовольно сказал Сержиу, — придется выкидывать…
Афганец улыбнулся:
— Оставь. Все равно здесь в хорошей шаурме никто толком не разбирается.
— Примите и распишитесь, — широко улыбнулся Петреску, внося телевизор в комнатушку ограбленной балерины.
Та только ахнула. Отказавшись от скромного угощения (нужно быть в форме, говорила, краснея, балерина, но Сергей понимал, что денег на хорошую еду у нее попросту нет), лейтенант Петреску решил обойти дом.
Полуразрушенная пятиэтажка была окружена тополями: они как раз цвели, и из-за пуха трудно было смотреть. Сощурившись, Петреску спустился на четвертый этаж (балерина жила на пятом) и прошел в общую кухню. Под ботинком что-то сочно лопнуло. Беззвучно выругавшись, Петреску отошел подальше от стены: по ней ползали несколько жирных тараканов, один из которых, спустившись на пол, и попал под ноги лейтенанту. На черной от копоти плите стояла кастрюля, в которой зарождалась новая жизнь. Видимо, ее, с остатками пищи, забыл здесь кто-то из пьяных обитателей дома. И забыл давно. Приподняв крышку (пришлось обернуть пальцы носовым платком) Петреску поморщился и отошел от плиты. Впечатлительному лейтенанту почудилось, что, должно быть, таким и должен быть ад. Никакого дьявола, никакого скрежета зубовного. Просто жара, июнь, заброшенная коммунальная кухня заброшенного дома для люмпен-пролетариев, молчаливые тараканы, тополиный пух. И гнетущая тишина.
Поэтому, когда вдруг откуда-то послышался жалобный плач, Петреску даже обрадовался.