Мы умираем, мы все в потёртых пиджаках нашей литературы. На Западе это давно случилось, у нас — только что. Надо кричать, а не писать, надо снова восстанавливать площадку Политехнического, надо снова вирус поэтический, культурный, генетический внедрять в людскую среду, чтобы бегали не на поп-звёзд, а на поэтов и на прозаиков.
Вот сейчас, может быть, этот этап формируется. Наступает экономический кризис — может быть, что-то случится, придёт осознание, но я в этом не уверен, потому что Запад нам показал, что там, по крайней мере, это равнодушие сформировалось ещё в конце девятнадцатого века, и начала погибать литература, и был кризис культуры, и были всплески любимого кем-то декаданса, да ещё какие.
То есть сегодня надо кричать, или надеть боксёрские перчатки — разить, ведь это ситуация прямой открытой борьбы за выживание человека как существа духовного. Для этого у нас ещё почва осталась — потому что православие, по крайней мере, хранит это, не отчуждает душу. В какой-то мере восточные религии — тоже, но протестантизм — он уже покусился давно на дух наш.
Н. Я. Видимо, осмысление литературной работы как служения произошло в Ассоциации писателей Урала вполне закономерно. И ответственность писатель несёт не только перед читателем, но и перед языком, который в течение тысячелетий корнями врастал в наше сознание.
С. Ф. Для меня, выросшего в русской среде, одного родного языка быть не может. У меня татарский — родной на бытовом уровне, но и русский тоже родной. Как и все, может быть, взращённые другой языковой культурой, я испытываю какое-то чувство ущербности, оказавшись и в стихии родного языка татарского, и в стихии родного языка русского.
Но мы же не знаем, когда татарский язык стал татарским для волжских булгар — может быть, до этого мы говорили на другом языке? Меня тянет к санскриту, я узнаю знакомые корни, занимаясь этимологией.
Я узнаю татарские фонетические коленца в немецком языке, — я понимаю, что когда эти племена ариев возвращались в Европу, они обязательно прошли волжские просторы, переняли фонетические коленца.
Во мне это вызывает глубокий восторг узнавания! Я не считаю, что защита родной культуры, родного языка заключается в лубочном карнавале: надеть тюбетейку, взять гармошку и… «Бас, кызым, апипя»… Нет, всё это глубже…
Н. Я. Но для «двуязычного» поэта бесценно владение языковым контекстом, возможность услышать перекличку корней — ведь это колоссальное смысловое богатство! Те страницы в «Мировой истории женщины», где современное слово вдруг начинает «проваливаться» в вековую, тысячелетнюю глубину, завораживают.
С. Ф. Я понимаю тюркские языки, например, переводил Алишера Навои. Тюркские языки так же бездонны и метафоричны, как языки славянские. Я только что закончил читать «Поэтические воззрения славян на природу» Афанасьева, и для меня каждый день был праздником: я утопал в этимологии, которую он даёт, пусть иногда и ошибочно, я невольно проецировал это на свой родной язык, на санскрит, искал и безумно блаженствовал.
Глубина тюркских и славянских языков заключается в том, что они сохранили свою первобытность. Ещё Алишер Навои в трактате об узбекском языке писал о тюркском, о его глубине, и приводил в пример новоперсидский, таджикский, которые уже утеряли всё это — там, как в английском, больше развита терминология, унификация смыслов, развиты сокращения и упрощения.
Кажется, Гомулка — чешский исследователь — приводил пример: он опросил только одного туземца, который жил в ареале 12 племён, — и составил словарь из нескольких тысяч наименований растений, сразу же! Человек-то начинался с того, что он, как я уже сказал, творил метки, поименовывал мир. Это поименование было бесконечным, и во многих языках всё ещё сохранилось. А в современном мире началась стремительная унификация, рафинирование смыслов…
Это опасный процесс. И великороссы начали его раньше, чем малороссы и белорусы. А как, например, прекрасно и глубоко звучит сербский, потому что он сохранился почти в первозданной оболочке славянских языков, в оболочке, очень и очень близкой к санскриту.