5. О парадоксе
Вся парадоксальность ситуации в том, что говорить серьёзно об очевидном, чревато. И чревато, прежде всего, для самого говорящего. Ибо сколь бы ни прав был он в своих мыслях, всё к одному приходит:
«Даже непонятно: такие дела надвигаются, вот уж и побежали в страхе, и не дураки побежали, и не самые робкие — чем-чем, а робостью Фрол не грешил, — ну? А как дадут разок где-нибудь, тогда чья очередь бежать? И мысль второпях обшаривала всех, кто попадался в памяти… Ну, Иван Черноярец, Фёдор, Ларька, Мишка, Стырь — такие лягут, лягут безропотно многие и многие… А толк-то будет, что ляжем?»
Действительно, будет ли толк? — словно говорит с нами Шукшин голосом Князева, Степана Разина, вкладывает все свои тревоги и сомнения в их мысли и думы. Ведь чем дальше, тем ясней, тем виднее становится и другое очевидное:
«Видел Степан, но как-то неясно: взросла на русской земле некая большая тёмная сила — это притом не Иван Прозоровский, не Семён Львов, не старик митрополит — это как-то не они, а нечто более зловещее, не царь даже, не его стрельцы — они люди, людей ли бояться?.
Но когда днём Степан заглядывал в лица новгородским, псковским мужикам, он видел в глазах их тусклый отблеск страшной беды. Оттуда, откуда они бежали, чёрной тенью во всё небо наползала всеобщая беда.
Что это за сила такая, могучая, злая, мужики и сами тоже не могли понять. Говорили, что очутились в долгах неоплатных, в каббале… Но это понять можно. Сила же та оставалась неясной, огромной, неотвратимой, а что она такое?.».
Нужно слово, чтобы назвать эту силу. Но слова не находится у Степана, только внутреннее чутьё подсказывает:
«…Пока есть там эта сила, тут покоя не будет, это Степан понимал сердцем. Он говорил — „бояре“, и его понимали, и хватит. Хватит и этого. Они, собаки, во многом и многом виноваты: стыд потеряли, свирепеют от жадности… Но не они та сила».
Если не бояре, не стрельцы, не царь… то кто?..
6. Сказать слово
И вот это-то «кто?» не даёт покоя Князеву, тревожит его:
«И я, разумеется, стал писать. Я не могу иначе. Иначе у меня лопнет голова от напряжения, если я не дам выход мыслям»
Не даёт покоя и Разину, он тоже прислушивается к себе, пытаясь «понять» это слово, произнести его:
«Степан лежал на кровати в шароварах, в чулках, в нательной рубахе… Не спалось. Лежал, устроив подбородок на кулаки, думал свою думу, вслушивался в себя: не встревожится ли душа, не завещуетли сердце недобро…»
Хотя он уже действует, неосознанно действует, ибо мочи боле нет, прижало совсем. Да не в этом ли наши беды, что сначала делаем, потом задумываемся, может быть, наоборот стоит, сначала задуматься, да назвать это слово.
Но успеть ли, дадут ли назвать его:
«„Разина“ закрыли… Но всё же душа не потому ноет. Нет. Это я всё понимаю. Есть что-то, что я не понимаю. Что-то больше и хуже».
Почему-то перед глазами последний кадр из «Печек-лавочек», Шукшин сидит на Пикете, босой, напряжённо смотрит в даль. И уже не Князев, не Разин, а сам Шукшин думает:
«Та сила, которую мужики не могли осознать и назвать словом, называлась — государство»
Слово сказано. Оно, как говорится, — не воробей…
Галина Ульянова
Физик Александр Гекман
Из рассказа «Упорный»
Из немецкой республики Поволжья в 1941 году и позднее было выслано один миллион двести тысяч немцев. Девяносто пять тысяч — в Алтайский край. В том же году 57 немецких семей, около трёхсот человек, приехали в Сростки. Сначала всех приезжих размещали в школе (сегодня — главное здание музея-заповедника В. М. Шукшина), потом местные жители разбирали их в свои дома. Некоторые семьи жили в бригадных колхозных избушках, которых на территории села было четыре. Словом, перебивались, как могли, ждали и надеялись, что это ненадолго, и весной им разрешат вернуться домой, в Саратовскую область. Но разрешения не последовало, потому приходилось устраиваться на новом месте, привыкать к суровому климату и ещё более суровым условиям труда, к дисциплине военного времени…