Красный зверь-то — по сердцу царап! — обжигает,
Нарастает дыханьем дремучих страстей.
И лабазы всё пуще росли, подминая
Родовые угодья о ленных людей.
За острожными тыньями, хоть и не сразу,
Зачинались и в небо росли, всё тесней
Табунясь у заплывших, у тучных лабазов,
Избы тульских кровей да рязанских кровей,
Ведь какая-то жадная сила, нимало
Не скудея с годами, как встарь, тяжела,
Сёла целые — с отчих гнездовий снимала
И на отсвет удачи — на север влекла.
А навстречу им — потные звери в запряжке
Изогнулись за взмыленным коренником —
С ясаком! — наплывали оленьи упряжки,
И бубнил по тайге бубенец: «С ясаком!»
Ай, богат да изряден ясак! — проливная,
Щедро сбрызнутая по хребту серебром,
Так и льётся лиса по рукам, оплывая
Вороным, невесомым, холодным огнём.
И, застлавши глаза, обжигающий, дивный,
Под горячим дыханием влажно дрожа,
Сердце нежно покусывает — соболиный,
Так и прыщет мохнатыми звёздами — жар…
III
Он сквозь годы прошёл, этот жар… Потому ли,
Как и встарь, стервенея, в крутой оборот
Так природу берёт, не жалея ни пули,
Ни червонцев, ни водки, наезжий народ?
Поглядишь, как иной вас коммерции учит,
Прёт в заветные поймы с ружьём и вином,
Да и сплюнешь со злостью — ведь это же купчик
Ворохнулся и смял сострадание — в нём.
Это вскинулся хищник — вцепиться в добычу,
Навалиться, подмять её и тяжело
Закогтить её — всю! — под заёмным обличьем
Воспалённое, алчное пряча мурло.
И в кромешную ночь, воровскою порою,
Чтоб отборным орехом бюджет подкрепить,
Взять кедрач, да и выхлестать бензопилою,
В безымянную пустошь его обратить.
Он при деле — и зимник, быть может, роднит нас,
Может, вместе мостим мы таёжную гать…
Только, высосав душу, свербит ненасытность,
И темней распалённая жажда — урвать!
И здоровье в порядке, и нервы в порядке,
Крепко спит, ведь он сердцем не врос, наконец,
В мир тревог наших, наших раздумий, по хватке,
По бессовестной, низменной сути, — пришлец.
Мне известен такой…
«Мандарин», с вертолёта,
Люк закупорив грузною тушей, он бил
Беззащитных лосей и смеялся: «Охота!..» —
Бил и после описывал бойню, дебил.
Бил на выбор зверей, как заправский сезонник,
В налитое плечо уперев карабин.
Обжигал покрасневшую щёку, в казённик
Досылая исправно патрон, магазин…
Бил, рискуя свалиться, над зимней тайгою
На холодных ремнях зависая, но — бил,
Бил,
отпинывал гулкие гильзы ногою,
Беззащитных молочных телят не щадил…
Ах, с каким упоеньем он бил их: «Раздолье!» —
(Это нужно увидеть…), чтоб, в синем дыму,
В перезвоне и лязге, хмельное застолье
Славословия, чавкая, пело ему.
Он царил, применившись к звериному бегу,
Умножая безрадостный список потерь…
Ему кровь веселил по кровавому снегу
Обречённо влачащийся, загнанный зверь.
«Мандарин…» — я сказал…
Нет! скорей, как налётчик, —
«Хоть денёк, — рассуждал он, осклабясь, — да наш…»
И ведь выбил бы чахлое стадо, да лётчик
Заложил, упреждая, гневный вираж.
Что же в памяти эта картина воскресла?
Я в одном леспромхозе услышал, что вот
Его — выплеснули из солидного кресла,
И пыхнул ему гарью в лицо вертолёт…
Ну и что ж? Он, видать по всему, пообтёрся
В передрягах, и всё-то ему нипочём…
Он сховал карабин, но зато обзавёлся,
К пересудам и вымыслам, — фоторужьём.
И уже он строчит о природе заметки —
Не раскаянье, а конъюнктура велит,
И довольно частенько в заштатной газетке
«Друг природы…» — под снимками пляшет петит.
И, должно быть, я всё ж чересчур субъективен,
Но не верю в перевоплощение я:
Как под пристальным дулом, перед объективом,
Сжавшись, оцепенела природа моя:
Её речки, проталинки, ельники, мари —
Всё, с чем каждою чуткой кровинкою слит,
До корней своих… И не поэтому ль в хмари
Моё сердце и чаще, чем прежде, болит,
Что я — и соплеменник ваш, и современник,
«Покорители» севера, — значит, вдвойне
Виноват за свершённое… Нет, не бездельник,
Просто на пустячки отвлекался…