Становилось светлее, передо мною возникли серые монахи, или это я уже мог различать их? Меня позвали, не голосом, а сам не знаю, как, но я откликнулся и пошёл за ними. Куда меня вели, зачем? Какая разница? Я чувствовал покой и никакого страха. Город какой. Белый город. Но древний и подзапущенный. И пустой. Только тени монахов впереди. Сомнение задело меня: откуда такой светлый город и вообще, что, собственно. Ба! Да я внаглую сплю!
Ну, скажем, дремлю. Вот ведь, вроде чувствовал себя бодро, а укачало-таки на волнах. Это потому, что я улавливал только внешнюю сторону службы, но сам-то не молился.
Я оторвался от скамеечки и постарался вникнуть в службу. Снова стал узнавать слова, угадывать смысл песнопений и скоро догадался, что читают часы — неужели я и в самом деле выпал больше, чем на пятнадцать минут?
Бодря и благоухая, пошёл монах с кадильницей, а затем из алтаря раздалось:
«Благослови». Дальше всё было знакомо и захватила нарастающая волна, словно нарастающий ритм сиртаки.
И вот уже выносят Чашу. И я, прожив эту Литургию и достигнув высшей её точки, хотел упасть на колени… но смог только положить руки на впереди стоящую стасидию. А те, кто стояли в стасидиях, расположенных вдоль стен, на колени встали. А монах, стоявший рядом, двинулся к причастию, и я признал в нём русского батюшку, скорее всего, это как раз один из московских, которые пришли в монастырь вечером. Ну вот, а я по нему сверял, когда можно присесть в стасидию.
А батюшка, поди, на меня посматривал, так мы с ним всегда одновременно садились и вставали. Вот и наш сосед по келье причащается. Слава Богу.
Вышли из храма, когда купол и колокольня засияли небесно-розовым светом. Было прохладно. Но розовый свет всё более светлел, отливая золотом, всё ближе сходил к нам, и ощутимое вхождение в новый день, как рождение в новую жизнь, было восхитительно.
Трапеза для работников и паломников проходила на этот раз отдельно от братии, в подвальном этаже архондарика. Выстроившись в небольшую очередь, подходили к кастрюлям с едой, накладывали, кто чего желал, для розлива был установлен автомат — в общем, столовая эконом-класса. Никто за трапезой не читает. Земным повеяло.
Нет, конечно, нельзя сказать, что, оставшись без видимого присутствия монахов, мы стали уж шибко вольно вести себя — за столами царило братское желание быть полезным, послужить, но какая-то расслабленность чувствовалась. Словно у нас вечер пятницы. А на самом-то деле — вторник, утро.
Поднялись в кельи. Алексей Иванович, уже не особо стесняясь, достал папиросы и ушёл, а я прилёг на кроватку и задремал, пригретый заглянувшим в окошко солнышком.
Первый раз я пожалел, что Алексей Иванович так быстро курит. Нет, его, конечно, тоже понять можно: у меня, видимо, было такое счастливое лицо, что это не могло не возмутить. Ну да, весь мир чем-то занимается, суетится, укладывается, а я тут, понимаете ли, блаженствую.
— О! Развалился тут! (Хотя я лежал тихонечко, молитвенно сложив ручки на груди.) Давай вставай, нас выселяют. (Господи, как грубо.)
— Куда нам торопиться? — попытался сопротивляться я. — До Кутлумуша-то минут двадцать.
— Сколько бы ни было — расчётное время. Хоть слово «выселяют» и резковатое, но, в
общем-то, верное, нас и в самом деле попросили: надо прибирать комнаты, приготовить их для новых гостей, а нам — в путь, в каждом монастыре можно переночевать только одну ночь.
Монастырский дворик окатил бодростью и светом. Мы нашли лавочку под раскидистым деревом и стали ждать Саньков.
На леса, обступившие храм, полезли строители, несколько человек пронесли большую кастрюлю, показался молодой иеромонах, более похожий на колхозного учётчика, важного и для сельского хозяйства обременительного.
— Пойдём благословимся, — предложил Алексей Иванович.
Мы подошли, иеромонах благословил, улыбнулся и что-то пожелал нам по-гречески. Мы тоже — что-то по-русски. Иеромонах ещё раз перекрестил нас и двинулся было своей дорогой, но тут Алексей Иванович возопил:
— Илеос![2]
Даже я вздрогнул, не говоря уж о монахе — тот посмотрел в нашу сторону с опаской. А Алексей Иванович, перебивая русское причитание исковерканными греческими словами, схватился за монаха.
— Нам бы маслица, батюшка, отче, падре, илеос, илеос.
— А, елей, — догадался монах.
— Ес, ес, — вырвалось у Алексея Ивановича из глубин пострадавшего от общей американизации сознания.
«Я, я, натюрлих», — мысленно поддержал я товарища.
Иеромонах немного успокоился, снова улыбнулся и показал на храм над воротами скита. Мы закивали головами: понятно, что масло в храме. Иеромонах, оставляя вытянутой в сторону храма руку, махнул ею пару раз, мол, ну и идите туда, но мы строго держались батюшки. Тот наконец опустил руку, вздохнул, улыбнулся и пожалел нас. А как быть с неразумными детьми? Он повернул к храму, мы — за ним. Когда поднялись на второй этаж, он оставил нас в притворе — в самом храме шла уборка — и ушёл.