Я истерически завизжал, так, что, наверное, полковник Якин в части подскочил. Я начал рубить змей сапёрной лопаткой. Каких порубил, не разбирая, сколько раз какую развалил, а много их куда-то уёрзнуло. И под сапоги они попадали тоже.
Мы вылезли в роскошные тюльпаны, нас долго, мучительно рвало. Мы были зелёные, в алых тюльпанах.
— Мне трибунал, — сказал Сергеев.
— Дурак ты, — сказал я. Ну, я не так сказал.
Зимой того же года меня подвозили до части на гражданском автобусе, там тогда дорогу проложили к «двойке», объект такой, и когда стали видны огни родного батальона, я попросил остановить автобус. Вышел, автобус сразу уехал, и начался буран. Нет смысла описывать, перечитайте «Капитанскую дочку».
Я заблудился в этом буране, упал, стал замерзать. Уплывать в тепло и негу, как тот водитель-казах, до которого было ещё много лет жизни. Я в армии один раз попробовал анашу, после чего зарёкся, ума хватило, и вот эти ощущения — когда покуришь анаши, и когда замерзаешь — они довольно похожи, и ещё неизвестно, какое диковинней.
Я бы замёрз, в этом сомнения нет, но меня нашёл Коля Сергеев, совсем близко от части, примерно на таком отдалении, как змеиная землянка была. Я бы замёрз с гарантией, как цыплёнок в морозилке, но Коля, он мне потом рассказывал, он сердцем почувствовал, что я отдаю концы. Безошибочно на меня вышел, приволок на себе в часть. Никому почему-то ничего не сказал, а взял в каптёрке заветный одеколон, развёл водой, отчего одеколон сделался мутно-голубым, и я этот пахучий напиток употребил внутрь.
В жизни я таким пьяным не был. Напились мы с ним до хохота и всё вспоминали презренных гадюк, и как нас от страха смутило.
Так мы стали с Сергеевым братьями. Связались — куда крепче. Можно крепче, да дальше некуда.
А потом как-то стремительно жизнь понеслась. Я вышел в журналисты, а Коля Сергеев устроился трактористом, что он потом долго проклинал в длинных ко мне письмах в Москву. Всё жаловался на какое-то своё начальство, на бригадиров, агрономов. На председателя: все пьют, воруют, никто, гады, коммунизм не строит, хотя все предпосылки созданы.
Коля Сергеев там у себя довольно шумно спивался, и в новейшие времена, в конце двадцатого века, попивал не только самогон, но, конечно, и одеколон — дёшево и душисто.
Он и в Москве у меня бывал, всё допытывался, на какой я стороне баррикад?
Как ему объяснишь?
Да он, в сущности, прекрасно всё понимал, всё кусал себя за локоть. Издевался над собой, говорил, что, дурак, плохо строил коммунизм, непрочно вышло. Всё тех змей вспоминал, в особенности, когда пьян был. А пьян он был стратегически. Избрал себе такую сторону баррикады. Русское убежище от жизни.
Неприятности навалились и на моего директора в совхозе, у которого я был когда-то в командировке при развитом социализме, но я там был слепой, а он мне всё намекал, как коммунист коммунисту: между русскими и казахами — плохо.
Слал мне тоже письма в Москву, в одном из них было трагическое сообщение: его шофёр-казах всё-таки обкурился анашой и разбился на своём вечном «козле». По мусульманскому обычаю его в тот же день похоронили, придав телу соответствующее положение, сориентировав его на Мекку.
Но ведь и православные все в одну сторону головой ложатся, так что это — детали веры. И не более того. И не менее.
Спи, казах, и пусть тебя нежат гурии в твоём мусульманском раю.
Директор писал, что житья русским не стало, и что чеченцы всем дают дикого жару, включая титульную нацию. Все там пьют, русских жмут так, что пора домой, на историческую родину.
Ну, наверное, коли так.
Я их свёл, Сергеева и бывшего директора, и директор успел спастись от братьев-казахов и братьев-чеченов: продал там за копейки свой очень приличный дом казаху, машину у него отобрал чеченец — и директор уехал в Тамбовскую губернию, к Сергееву. Фермеры!
И вот он мне пишет: пришли мне журнал с твоей статьёй. У меня не сохранилась, когда я, русский оккупант, бежал из Казахстана, а статья была хорошая, про юбилей освоения целинных и залежных земель, и на фотографии, пишет, я там целинный директор, а не тамбовский «фермер» с голой ж.
Вот ведь как хорошо получилось: нашёлся у меня журнал!
Коля Сергеев умер в пятьдесят три года.
Я говорил вначале про жалость: никого мне в собачьей этой жизни не жалко. Такая собачья жизнь, что теперь во мне родилась уверенная надежда: всё должно пойти к лучшему. И в Чечне, красной от крови, и в Казахстане, где зимой бураны, летом пыльные бури, а весной такие тюльпаны — голова кружится. И реликтовые сосны там, наверное, всё ещё распластывают ветви в воющем ветре, и иголочки на тех ветвях крохотные — чтоб скупая влага не терялась в дикой степной жаре.