Правда Чехова — в иронии, прямой и скрытой, в насмешке над человеческими пороками. Но ирония эта — горькая, и насмешка эта не со зла, а, скорее, от безысходности, от боли. Чехов — страдающее и сострадающее, переживающее, горящее за Россию и русских людей сердце. И это главное.
Юлия Кукарских, студентка (Красноярск)
По-настоящему Чехов начинается «степью». Той самой, где растёт высокая, крепкая трава, гуляет сухой ветер, неведомо откуда (впрочем, и не знамо куда) тянется пыльная дорога. В жарком воздухе звучит колокольчик, фыркает лошадь, стучат колёса брички и маленький путник восхищённо созерцает картину. Однако, и бескрайняя земля, и дорога, и распластанный блин солнца в вышине, да и сам Егорушка — всё — суть чеховской метафоры. Ибо в совокупности есть воплощение русской жизни, коя, к слову сказать, не шибко-то изменилась с тех пор. Силу своего течения, как прочее на нашей земле, она берёт в детстве (конечно, общем для всех людей на свете), тогда, когда душа ещё не понимает, где сердце, а сердце не в состоянии познать душу. Это потом, много позже (по сути, выверенная хронология важна только литературоведам, читателю же нет особой разницы в том, с какого тома и какой книги читать и перечитывать хорошую прозу, к тому же со временем годы жизни писателя, будто сами по себе, совпадут с датами под его сочинениями), начнутся мучительные беседы постояльцев «Палаты № 6». Прозвучит тоскливый возглас Ирины: «Уехать в Москву. Продать дом, покончить всё здесь и — в Москву…» (но от себя-то, как известно, в Москве не укроешься), заспорят Раневская и Лопахин, а всеми позабытый Фирс замечется в заколоченном доме. Всё будет тихо и чудовищно, спокойно (и даже лениво), одни бесконечные чаепития на дачах, бренчанье на расстроенном рояле и ни к чему не ведущие разговоры о том, зачем мы и что там народ. Правда, не без редких вспышек, когда захочется бежать, топиться и, может быть даже, стреляться… Но это потом… А пока только степь, огромная и суровая, как сама Россия. Колокольчик, бричка и будто в полусне звучащий вопрос: «Какова-то будет эта жизнь?»
Алёна Бондарева, писатель, публицист (Москва)
Читая что-либо, я нередко обращаю внимание на особенности сознания автора — это помогает мне адекватно воспринять идею, «заряд» текста (рассказа). Для меня Чехов, прежде всего писатель-врач. Не в том смысле, что «писатель врачует душу», но в буквальном смысле — врач по профессии. Что это значит? Врачующий тело воспринимает его как данность. И как к данности относится к миру вообще, то есть не пытается его переделать. Всё, что Чехов как писатель-врач, на мой взгляд, себе позволяет, так это назвать «симптомы» / выделить характерные черты / обрисовать картину «болезни» / поставить проблему. Чехов призывает к разговору, но этот разговор неизбежно будет идти за рамками его произведения, а не внутри: врач слишком чётко понимает, что для исцеления нужно участие самого больного.
Поэтому чтение Чехова не есть «приятное чтение». Поясню: в ХХ веке активно прорабатывалась идея «другого» как принципиально другого. Здесь я имею в виду Сартра, Лема (именно «Солярис») — эта идея имеет свои положительные цели (уважение, терпимость), но она же способна отвлекать сознание и уводить его от «здесь и сейчас» и даже пугать, когда речь идёт о чём-то действительно непонятном и, например, агрессивном. В свою очередь позиция врача, а её можно определить словами «все мы из одного теста сделаны», и выделение «симптомов» возвращает читателя на землю и заставляет для себя решать то, что порой хотелось бы вытеснить.
Ирина Четвергова, поэт (Омск)
Чехов — это современно, колоссальная работа над собой, русская интеллигентность, литературная зоркость, ирония, сострадание и пусть слабее слабого — но надежда.
Анатолий Елинский, писатель (Красноярск)
…уже взрослым, сложившимся литератором Чехов писал к Щеглову:
«Я получил в детстве религиозное образование и такое же воспитание — с церковным пением, с чтением апостола и кафизм в церкви, с исправным посещением утрени, с обязанностью помогать в алтаре и звонить на колокольне. И что же? Когда я теперь вспоминаю о своём детстве, оно представляется мне довольно мрачным. Религии у меня теперь нет. Знаете, когда, бывало, я и два моих брата среди церкви пели трио „Да исправится“ или же „Архангельский глас“, на нас все смотрели с умилением и завидовали моим родителям; мы же это время чувствовали себя маленькими каторжниками».