А я гляжу на неё и мечтаю, как в очередной раз принесут в избу на старом половике маленькую неуклюжую тёлочку, точь-в-точь такую же, как Майка, — чёрно-белую, с красивой белой мордочкой. Как станет она шарашиться, помыкивая и пытаясь встать в отгороженном досками углу. Как, расставив дрожащие ноги, пустит первую струю на пол. Как потом станет играть со мной, взбрыкивая в своей загородке, подставлять крутой лобишко, чтобы я его почесала (что, вообще-то, категорически запрещалось делать, чтобы тёлочка не выросла бодучей). Как мама станет приносить в избу сперва жёлтое молозиво, как оно с каждым разом будет становиться всё белей и белей, и однажды — наконец-то! — после долгого межмолочья, Стара нальёт не только тёлочке, но и нам через чистенькую марлечку прямо из подойника по кружке вкусно пахнущего, пенящегося, парного, нового Майкиного молочка.
…В обед мы сидим за столом и едим из большой алюминиевой чашки сперва — тюрю — залитые кипятком сухари с накрошенным в них луком и заправленные подсолнечным маслом, а потом — из большого чёрного чугунка уже поднадоевшую за зиму пустую картошку, заедая её кислой капустой. Стара, глядя на нас, подшучивает: «Кушай, Яша, тюрю, молочка-то нет». А уйдя на кухню, тихонько ворчит себе под нос: «Бедны робятешки. Ростут ведь, а кормить нечем. Лук с кваском, да квасок с лучком — вся и перемена!».
Вечером она уговаривает маму не жалеть дров и разжечь стоявшую посередь избы на четырёх лапах чёрную печку-буржуйку. И вот намыли мы той же картошки, сели вокруг на пол, и, нарезая белые кружочки, бросаем их, посолив, на раскалённый верх буржуйки. Округлые картофельные пластинки, окаймлённые тёмной, тонкой корочкой шкурки, шкворчат, покрываются золотисто-ржавыми и тёмными пузыриками. От жара соль подпрыгивает с них и сгорает, попадая на печку. И до чего же они вкусны — эти картофельные печёнки в голодном послевоенном феврале! Будто и не картошку вовсе едим, а невесть какое лакомство.
…К ночи забрались — кто на полати, кто на печку. Стара, которая в этот раз чуть пораньше меня на печи оказалась, греет мои ледышки своими тёплыми ногами. А на меня нежный стих нашёл. Прижимаюсь к ней, обнимаю крепко-крепко.
— Стара, знаешь, как я тебя люблю?
— Как?
— Как от земли да до небушка. Нет! Как из голбца да до небушка! А ты — меня?
— А я тебя — как… как от полу да до половиков.
…Вот те и на! А я-то думала… У меня от обиды — слёзки на колёсках. Так и царапаются в горлышке. И уже в носу хлюпают…
— Да пошутила я. Я тебя тоже люблю.
— А как?
— Как из колодца да до небушка!
Я удовлетворена признанием, но всё ещё всхлипываю. Однако Стара знает, как внуков успокаивать.
— Ладно, не реви! Хочешь сказку?
— Хочу-у-у…
— А каку тибе нонче?
А таку, что уж тебе, Старинька, за обиду мою сёдни до-олго не спать. Нарошно саму длинну сказоньку выпрошу:
— Расскажи про Восиясно Красно Пёрышко.
Вот тоже жили однова муж да жена, да дочка Марьюшка. Только мать-то возьми да и помри. Надселась, видно, на тяжёлой хресьянской роботе. И остались отец с дочкой вдвоём. Только ведь недаром говорится, что без отца робёнок — полсироты, а без матери — полная сирота. Отец-то цельнымя днями в поле: то пашет, то боронит, то сеет, то жнёт, а девчурочка с утра до ночи одна по домашности мотатся: ни умыться толком, ни косыньку заплести. Так и бегает чумаза да растрёпанна.
Прошёл год, другой. Марьюшка уж подросла, а всё ж таки тяжело ей одной-то на хозяйстве. Вот и надумал отец вдругорядь жениться. Присмотрел вдову, котора тоже одна с двумя дочерьми жила, и присватался. Дескать, вдвоём-то и подымем вместе девчошок.
Про бабу бы так сказать можно было: взамуж-то — не напасть, да как бы взамужом не пропасть! Только тут вовсе всё наоборот вышло. Мужик, как бился один во поле, так и бьётся, а мачеха-то дома только фуфырится. Не то, чтобы за падчерицей приглядеть, дак она на саму её втрое больше роботы наворотила. Теперь Марьюшка ещё и за мачеху, и за сестёр сводных весь день по домашности убиватся: корову напои-накорми, навоз убери, печку истопи, дров-воды натаскай, хлебы поставь, штей навари, накорми-напои бездельниц, бельишко перестирай-переполощи, золу из печки выгреби, избу вымети…
Придёт отец с поля, глянет на Марьюшку — сердце заболит:
— Што ж это Марьюшка-то у нас — така чумаза да неприбранна?