Он открыл дверцу и выбрался из машины на стоянку, выложенную крупным гравием. Гравий хрустнул под ногами, и звук словно послужил толчком, чтобы наконец узнать это место. То-то оно показалось ему знакомым, только он не сознавал почему, а вот теперь понял. Он застыл, как вкопанный, почти оцепенев от свалившегося на него откровения, вглядываясь в призрачную листву огромных вязов, высящихся по обе стороны павильона. Его глаза различили рисунок холмов над павильоном — он узнал эти очертания, а затем напряг слух и уловил бормотанье бегущей воды: неподалеку на склоне бил родник, и вода стекала по деревянному лотку к придорожным поилкам. Только поилки уже развалились, как и лоток, — за ними перестали следить с тех пор, как на смену конным экипажам окончательно пришли автомобили…
Отвернувшись, он бессильно опустился на подножку, опоясывающую бока модели «Т». Глаза не могли обмануть его, уши не могли предать. В былые времена он слишком часто слышал характерное бормотанье бегущей по лотку воды, чтобы спутать этот звук с каким-либо другим. И контуры вязов, и очертания холмов, и автостоянка, и гирлянда лампочек на фасаде — все это вместе взятое могло значить только одно: каким-то образом он вернулся (или его вернули) к Большому Весеннему Павильону. «Но это же, — сказал он себе, — происходило более пятидесяти лет назад, когда я был молод и беззаботен, когда у старины Верджа был его «Максвелл», а у меня модель «Т»…
Неожиданно для себя он разволновался, и волнение захватило его безраздельно, пересилив удивление и чувство невозможности происходящего. Само по себе волнение было так же загадочно, как этот павильон и то, что он опять очутился здесь. Он встал и пересек автостоянку, гравий хрустел, скользил и перекатывался под ногами. А тело было наполнено необыкновенной, юношеской легкостью. Музыка плыла навстречу, обволакивала и звала — не та музыка, что нравится подросткам в нынешние времена, не грохот, усиленный электронными приспособлениями, не скрежет без всякого подобия ритма, от которого у нормальных людей сводит зубы, а у придурков стекленеют глаза. Нет, настоящая музыка, под которую хочется танцевать, мелодичная и даже прилипчивая — сегодня никто и не помнит, что это такое. Звонко и сладостно пел саксофон — а ведь, сказал он себе, сакс сегодня почти совершенно забыт.
И тем не менее здесь сакс звучал в полный голос, лилась мелодия, и ветерок, налетающий снизу из долины, покачивал лампочки над дверью.
Он был уже около павильона, как вдруг сообразил, что за вход надо платить, и приготовился достать из кармана мелочь (ту, что осталась после бесчисленных кружек пива, выпитых у Брэда), но тут заметил на запястье правой руки чернильный штамп. И вспомнил, что таким штампом на запястье помечали тех, кто уже заплатил за вход в павильон. Так что осталось лишь показать штамп сторожу у дверей и войти внутрь.
Павильон оказался больше, чем запомнился. Оркестр расположился у стенки на возвышении, а зал был полон танцующими.
Годы улетучились, все было как встарь. Девчонки пришли на танцы в легких платьицах, ни одной в джинсах. Кавалеры, все без исключения, надели пиджаки и галстуки, и все старались соблюдать приличия, вести себя с той галантностью, которая давным-давно была забыта. Тот, кто играл на саксофоне, поднялся во весь рост, и сакс заплакал мелодично и грустно, накрывая зал волшебством, которого, как думал он, в мире просто не сохранилось.
И он поддался волшебству. Не помня себя, удивляясь себе, он вдруг оказался в зале среди танцующих. Он включился в колдовство, танцуя сам с собой, — после стольких лет одиночества он наконец-то вновь ощутил себя частью целого. Музыка заполнила мир, который сузился до размеров танцевальной площадки, и пусть у него сегодня не было девчонки и он танцевал сам с собой, зато он вспомнил всех девчонок, с какими когда-либо танцевал.
Чья-то тяжелая рука легла ему на предплечье, но кто-то другой сказал:
— Да ради Бога, оставь ты старика в покое, у него есть такое же право веселиться, как у любого из нас…
Тяжелая рука отдернулась, парень побрел, пошатываясь, куда-то прочь, и вдруг в том направлении завязалась возня, которую при всем желании нельзя было принять за танец. Тут откуда-то возникла девчонка и сказала:
— Давай, папаша, пойдем отсюда…
Кто-то подтолкнул его в спину, и он вслед за девушкой очутился на улице.
— Знаешь, папаша, иди-ка ты лучше подобру-поздорову, — предложил какой-то парнишка. — Они вызвали полицию. Да, а как тебя зовут? Откуда ты взялся?
— Хэнк, — ответил он. — Меня зовут Хэнк, и я раньше частенько сюда хаживал. Вместе со стариной Верджем. Мы тут бывали почти каждый вечер. Хотите, я подвезу вас? У меня модель Т, она там, на стоянке…
— Почему бы и нет, — откликнулась девушка. — Поехали.
Он пошел впереди, а они повалили следом и набились в машину: их оказалось гораздо больше, чем думалось поначалу. Они не поместились бы в машине, если б не залезли друг дружке на колени. А он сел за баранку, но ему и в голову не пришло прикасаться к ней: он уже усвоил, что модель «Т» сама сообразит, что от нее требуется. И она, конечно же, сообразила — завелась, вырулила со стоянки и выбралась на дорогу.
— Эй, папаша, — обратился к нему парнишка, сидевший рядом, — не хочешь ли хлебнуть? Не первый сорт, но шибает здорово. Да ты не бойся, не отравишься — никто из нас пока что не отравился…
Хэнк принял бутылку и поднес ко рту. Запрокинул голову, и бутылка забулькала. Если у него еще и оставались сомнения насчет того, куда он попал, спиртное их растворило окончательно. Потому что вкус этой бурды был незабываем. Впрочем, запомнить вкус немыслимо — но попробуешь сызнова и не спутаешь ни с чем. Оторвавшись от бутылки, он вернул ее тому, у кого взял, и похвалил:
— Хорошее пойло…
— Не то чтобы хорошее, — отозвался парнишка, — но лучшее из того, что удалось достать. Этим чертовым бутлегерам все равно, какой дрянью торговать. Прежде чем покупать, надо чтобы они сами пробовали эту отраву. Да еще и подождать минутку-другую, что с ними станет. Если не свалятся замертво и не ослепнут, тогда, значит, пить можно…
Другой парнишка перегнулся с заднего сиденья и вручил ему саксофон.
— Ты, папаша, смахиваешь на человека, умеющего обращаться с этой штуковиной, — заявила одна из девчонок, — так давай, угости нас музыкой.
— Где вы его взяли? — удивился Хэнк.
— Стащили в оркестре, — ответили сзади. — Тот мужик, что играл на нем, если разобраться, не имел на то никакого права. Мучал инструмент, и все.
Хэнк поднес саксофон к губам, пробежал пальцами по клапанам, и сразу зазвучала музыка. «Смешно, — подумал он, — я же до сих пор даже дудки в руках не держал…» У него не было музыкального слуха. Однажды он попробовал играть на губной гармонике, думал, она поможет ему коротать время, но звуки, какие она издавала, заставили старого Баунса завыть. Так что пришлось засунуть гармонику на полку, и он не вспоминал о ней до этой самой минуты.
Модель «Т» легко скользила по дороге, и вскоре павильон остался далеко позади. Хэнк выводил рулады на саксофоне, сам поражаясь тому, как лихо у него получалось, а остальные пели и передавали бутылку по кругу. Других машин не было, и немного погодя модель «Т» вскарабкалась на холмы и побежала вдоль гребня, а внизу, как серебряный сон, возник сельский пейзаж, залитый лунным светом.
Позже Хэнк спрашивал себя, как долго это продолжалось, как долго машина бежала по гребню в лунном свете, а он играл на саксе, прерывая музыку и откладывая инструмент лишь затем, чтоб сделать еще глоток. Казалось, так было всегда и так будет всегда: машина плывет в вечность под луной, а следом стелются стоны и жалобы саксофона…
Когда он очнулся, вокруг опять была ночь. Сияла такая же полная луна, только модель «Т» съехала с дороги и встала под деревом, чтобы лунный свет не падал ему прямо в лицо. Он забеспокоился (впрочем, довольно вяло), продолжается ли та же самая ночь, или уже началась другая. Ответа он не знал, но не замедлил сказать себе, что это, в сущности, все равно. Пока сияет луна, пока у него есть модель «Т» и есть дорога, чтоб ложиться под колеса, спрашивать незачем. А уж какая именно это ночь, и вовсе не имеет значения.