Выбрать главу

— Да нет, это все неправда, искусство занимается совсем не этим (я говорю об искусстве, в которое верю), искусство — не воспитание других, а познание себя.

— Удивительно, что вы произнесли подобную «крамолу»: ведь художникам вашего круга и поколения свойственно стремление прозвучать именно в общественном сознании.

— Я никогда не испытывал нужды произносить политическую двусмыслицу, потому что довольно рано научился профессионально работать: знал, как скроить рожу, сыграть женщину, калеку, горбуна или либертарианца, я всегда был слишком честолюбив и очень надеялся на свои способности. Ничего иного мне не было нужно — только играть. Это же счастливое веселенькое занятие! Если бы мне не давали играть, я бы покупал это право.

— В одной публикации Сергей Юрский описывает свой разговор с Ильей Кабаковым, который рассказывает о культурной ситуации на Западе, о том, что «в любом деле появились НОСЫ. Они чуют ветер. Они смотрят все. Они просеивают тысячи явлений, чтобы выбрать… сорок… Нос не делает ошибок. Его суждение вышибает из богачей деньги». Так вот, в результате деятельности носов «произошла великая перемена — искусство освободилось от зрителей». То есть личный выбор зрителя ни на что в искусстве больше не влияет. В какой степени это явление характерно для нашей культуры? В какой мере убийственно для нее или благотворно?

— Юрский и Кабаков — интеллектуалы. А я — «эмоционавт». Игра их умов эффектна, но для меня все гораздо прозаичнее. Я театральный практик, мой роман со зрителем длится уже 35 лет. И, признаться, я не чувствую взаимного охлаждения. Вероятно, потому, что я его редко подводил: мог играть хуже или лучше, но всегда с полной мерой отдачи.

— А разве зрители за последние годы не переменились? Прежде они могли аплодировать реплике, долго не расходились, зал и сцену связывало удивительное единство, сочувствие…

— Да бросьте! На недавней премьере «Бумбараша» уже на протяжении первого акта аплодировали раз десять: реагировали и на реплики, и на замечательный танец Жени Миронова на столе, и на то, как он пел, начиная с шепота и доходя до форте. Приходите, убедитесь.

— Но вы же не будете отрицать, что где-то в середине 70-х первые ряды в самых модных театрах стали занимать разнообразные «нужники» — парикмахеры да маникюрши, а не те, кому искусство было нужно позарез, как глоток кислорода в затхлом подвале. Это не могло не сказаться на микроклимате зрительных залов, и тогда началось размывание союза актеров со зрителями.

— Ну, конечно. А как же! А вот сейчас пятнадцать студентов школы-студии, которой я руковожу, корью заболели.

— Это вы к чему?

— К тому, что все это, как корь, пройдет — «нужники», дантисты… Между прочим, доктор Светлана Серафимовна, у которой я лечу зубы, ходит на мои спектакли вот уже десять лет, и я не вижу в этом ничего предосудительного.

— Скажите, Олег Павлович, а как выглядел «сальеризм» в 60-е и как сейчас?

— Абсолютно одинаково.

— Счастливый вы человек: время для вас словно бы остановилось…

— Ничего подобного, оно изменяется и для меня, но профессия помогает мне за ним поспевать. Ежегодно на протяжении 17 лет я ставлю спектакли в Штатах, Австрии, Финляндии или Японии. Если столько лет подряд они меня приглашают — в чем тут дело? Как вы думаете, почему нормально себя чувствует Сабонис?

— Потому что он игрок мирового класса.

— Во-о-о-т! То есть я иронично отношусь к своей режиссуре: у меня нет такого блистательного метафорического мышления, такого таланта, какой был, скажем, у Юрия Петровича Любимова…

— Вы рискнули сказать «был»…

— Потому что это правда, все имеет свой срок бытия. Так вот. Зато я умею заставить актеров хорошо играть, умею влюблять их в то, во что сам влюблен. И до тех пор, пока это умение и мои возможности как театрального педагога будут востребованы — и дома, и за рубежом, — это останется причиной моей относительной гармонии.

— Как вам кажется, сегодня может зародиться новая театральная легенда, подобная легенде «Современника» или «Таганки»?

— Конечно. Курс Фоменко — уже почти легенда.

— Боюсь, что-то изменилось в ноосфере, сегодня можно создать заметный спектакль, о котором пошумит пресса, но в следующем сезоне его уже не вспомнят, о нем не будут рассказывать через десять лет.

— Почему? Я и через десять лет буду рассказывать о спектакле Женовача «Владимир III степени», спектакли Льва Додина, наверное, буду помнить до смертного часа, так же, как помню спектакль Немировича «Три сестры». С той лишь разницей, что Додин не располагает актерскими индивидуальностями, соотносимыми с тогдашними мхатовцами. Помню, несколько «поплывшее» тело Аллы Константиновны Тарасовой уже с трудом умещалось в платье с глубоким вырезом, что не помешало мне, семнадцатилетнему оболтусу из города Саратова, влюбиться в эту несравненную актрису и женщину до самозабвения.

— Боюсь, этот миф счастлив тем, что не записан на видеопленку… Уже упомянутый Илья Кабаков утверждает, что в искусстве Запада все уже было и потому ценится только безумие: если ты достаточно безумен и достаточно смел в своем безумии — тебя примут и дадут все, чтобы ты творил свое безумие дальше. Считаете ли вы себя достаточно безумным художником, чтобы быть по достоинству признанным в России? Или здесь цена безумию другая? И каковы шансы отечественного искусства окончательно потерять рассудок?

— Я не стал бы рассматривать проблему будущего культуры с точки зрения психопатологии.

Мой сводный брат страдал шизофренией и я не понаслышке знаю, как это страшно. Страшно не потому, что больной человек, не дай Бог, за палец тебя укусит, а потому, что он не свободен и свободным никогда не станет. Поэтому я не берусь судить о благотворности безумия в искусстве, я считаю решающим иное качество художника — нечто подобное бесстыдству, что ли. Это когда ты имеешь силу и мужество говорить о таких подробностях и противоречиях в твоей душе, о таких душевных движениях, которые человечество привыкло скрывать от самого себя.

Под утро, когда устанут влюбленность, и грусть, и зависть, И гости опохмелятся и выпьют воды со льдом, Скажет хозяйка: «Хотите послушать старую запись?» И мой глуховатый голос войдет в незнакомый дом.
И кубики льда в стакане звякнут легко и ломко, И струнный узор на скатерти начнет рисовать рука, И будет бренчать гитара, и будет крутиться пленка, И в дальний путь к Абакану отправятся облака…
И гость какой-нибудь скажет: «От шуточек этих зябко! И автор напрасно думает, что сам ему черт не брат!» «Ну, что Вы, Иван Петрович! — ответит ему хозяйка. — Бояться автору нечего: он умер сто лет назад!..»
Александр Галич. «После вечеринки».

Сбор данных

Гордон Диксон

Полуночный мир

Глава I

Мартин Пу-Ли переступил порог спортзала и невольно поморщился: с запахом пота не справлялась никакая вентиляция. Повышенная гравитация вынудила его слегка согнуть колени, а портфель потянул руку к земле. Сопротивляясь навалившейся тяжести, Мартин с усилием напряг мышцы. Он не был космонавтом, но в свои сорок три мог похвастаться отменным здоровьем — сильный, высокий, шесть футов и два дюйма, атлетически сложенный.