«Если», 1994 № 02
Хорхе Луис Борхес
ДВАДЦАТЬ ПЯТОЕ АВГУСТА 1983 ГОДА
—
—
—
—
—
— ное, увидеть множество снов, прежде чем доберешься до этой ночи. Какое сегодня число по твоему календарю?
— Точно не знаю, — ошеломленно ответил я. — Но вчера мне исполнился шестьдесят один год.
— Когда бессонница приведет тебя к этой ночи, тебе исполнится восемьдесят четыре. Сегодня двадцать пятое августа 1983 года.
— Как долго ждать… — прошептал я.
— А мне не осталось почти ничего, — сказал он резко. — Смерть может наступить в любой момент, и я затеряюсь в неведомом, где ждут иные сны. Неотвязная мысль, навеянная зеркалами и Стивенсоном.
Упоминание о Стивенсоне прозвучало для меня прощанием, а не призывом к беседе. Я был человеком, лежащим на кровати, и понимал его. Чтобы стать Шекспиром и написать незабываемые строки, недостаточно одних трагических моментов. Чтобы отвлечь его, я сказал:
— Я знал, что с тобой это случится. Как раз здесь, много лет назад, в одной из комнат первого этажа мы набросали черновик истории подобного самоубийства.
— Да, — подтвердил он задумчиво, как бы погрузившись в воспоминания. — Но я не вижу связи. В том наброске я брал билет до Адроге и в гостинице «Лас Делисьяс» поднимался в девятнадцатый номер, самый дальний. И там кончал счеты с жизнью.
— Поэтому я здесь, — сказал я.
— Здесь? Мы всегда здесь. Здесь я вижу тебя во сне в доме на улице Маипу. Здесь я хожу по комнате, которая принадлежала матери.
— В комнате, которая принадлежала матери, — повторил я, не стараясь понять. — Я вижу тебя во сне в девятнадцатом номере, расположенном над внутренним двориком.
— Кто кому снится? Я знаю, что ты снишься мне, но не знаю, снюсь ли я тебе. Гостиницу в Адроге давно сломали. То ли двадцать, то ли тридцать лет назад.
— Это я вижу сон, — произнес я с вызовом.
— Ты не представляешь, как это важно выяснить — один ли человек видит сон или двое снятся друг другу.
— Я — Борхес, который увидел твое имя в книге постояльцев и поднялся сюда.
— Борхес — я, и я убил себя на улице Маипу.
Помолчав, тот, другой, добавил:
— Давай проверим. Что было самое ужасное в нашей жизни?
Я склонился к нему, и мы начали говорить одновременно. Я знал, что мы оба лжем.
Легкая улыбка осветила постаревшее лицо. Я чувствовал, что его улыбка — отражение моей.
— Мы лжем, — заметил он, — потому что чувствуем себя двумя разными людьми, а не одним. На самом деле мы — и один человек, и двое.
Мне наскучила беседа, и я откровенно сознался в этом. И добавил:
— Неужели тебе в 1983 году нечего рассказать о тех годах, которые предстоит прожить мне?
— Что же сказать тебе, бедняга Борхес? На тебя будут продолжать сыпаться беды, к чему ты уже привык. Ты останешься один в доме. Будешь перебирать книги без букв и касаться барельефа с профилем Сведенборга и деревянного блюдца, на котором лежит орден Креста. Слепота — это не тьма, это род одиночества. Ты вновь окажешься в Исландии.
— В Исландии! В Исландии среди морей!
— В Риме ты станешь твердить строки Китса, чье имя, как и все прочие имена, недолговечно.
— Я никогда не был в Риме.
— Еще многое случится. Ты напишешь наше лучшее стихотворение, элегию.
— На смерть… — не окончил я фразы, боясь назвать имя.
— Она переживет тебя.
Мы помолчали. Он продолжал.
— Ты напишешь книгу, о которой мы столько мечтали. А году в 1979 ты поймешь, что твое так называемое произведение — не что иное, как ряд набросков, разнородных набросков, и откажешься от тщеславного заблуждения — написать Великую Книгу. Заблуждения, внушенного нам «Фаустом» Гете, «Саламбо», «Улиссом». Я написал невероятно много.
— И в конце концов понял, что потерпел неудачу.
— Хуже. Я понял, что это мастерская работа в самом тягостном смысле слова. Мои благие намерения не шли дальше первых страниц; затем появлялись лабиринты, ножи, человек, считавший себя отражением, отражение, полагавшее себя реальным, тигры ночи, сражения, которые остаются в крови, Хуан Муранья, неумолимый и слепой, голос Маседонио, корабль из ногтей мертвецов, занятия староанглийским по вечерам.
— Эта кунсткамера мне знакома, — заметил я с улыбкой.
— Кроме того, ложные воспоминания, двойная игра символов, долгие перечисления, легкость в восприятии действительности, неполные симметрии, что с радостью обнаружили критики, ссылки, не всегда апокрифические.
— Ты опубликовал книгу?
— Меня посещала мелодраматическая мысль — уничтожить ее, возможно, предать огню. В конце концов я издал ее в Мадриде под псевдонимом. Книгу сочли бездарным подражанием, а автора обвинили в том, что он лишь пародирует известного писателя.
— Ничего удивительного, — вставил я. — Каждый писатель кончает тем, что превращается в собственного бесталанного ученика.
— Эта книга, в числе прочего, и привела меня сюда. А прочее — старческие немощи, убежденность, что отмеренный тебе срок прожит…
— Я не стану писать эту книгу, — заверил я.
— Станешь. Мои слова останутся в твоей памяти лишь как воспоминание о сне.
Меня раздражал его менторский тон, без сомнения, тот самый, каким я говорил на лекциях. Меня раздражало, что мы так схожи и что он открыто пользуется безнаказанностью, которую ему дает близость смерти.
Чтобы отплатить ему, я спросил:
— Ты так уверен, что умираешь?
— Да, — ответил он. — Я чувствую облегчение и умиротворение, каких никогда не испытывал. Нет слов, чтобы передать тебе мои ощущения. Можно описывать только разделенный опыт. Отчего тебя так мои слова?
— Потому что мы слишком похожи. Мне отвратительно твое лицо — карикатура моего, отвратителен твой голос, жалкое подражание моему, отвратительна твоя высокопарная манера выражаться, потому что она моя.
— Мне тоже, — ответил тот. — Поэтому я решил покончить с собой.