Выбрать главу

«Лезвие бритвы» (1963 г.) автор назвал экспериментальным романом. Научные, научно-популярные и научно-фантастические размышления заключены в приключенческую рамку «в хаггардовском вкусе», ничем с философскими экзерсисами несвязанную. Во второй ипостаси романа мы встречаемся с кладоискателями, похищениями, убийствами, побегами… Для чего же нужен этот эксперимент? Ефремов отвечал откровенно: для того чтобы привлечь к серьезному чтению особей, не склонных к штудированию философских трактатов. И что же — эксперимент удался?

Да, утверждают Е. Брандис и В. Дмитревский в сопроводительной статье к собранию сочинений. «Ожидания оправдались! Публикация «Лезвия бритвы»… вызвала поток читательских писем. И что характерно — как раз не приключенческая канва, а именно научные идеи и размышления автора побудили людей разных профессий и разного возраста, но преимущественно молодых, делиться своими впечатлениями с Ефремовым. Эта книга заставила многих поверить в свои силы, найти жизненное призвание, выбрать соответствующую склонностям работу»…

«Нет, — заявил А. Лебедев в «Новом мире». — Дело в том, что в новом своем романе Ефремов попытался объединить несоединяемое, попытался слить воедино два взаимоисключающих начала — культуру современного интеллекта, современной мысли и антикультуру беллетристических трафаретов пинкертоновщины. Никакого синтеза тут заведомо не могло произойти… Сам тон болтливой несерьезности, банальной «беллетристики» как бы снимает глубокомыслие авторских теоретизирований. Роман оказывается эстетическим кентавром — ученый дополняется шансонеткой».

Боюсь, Лебедев ближе к истине, чем уважаемые ленинградские фантастоведы. Но — прежде всего — не было никакого эксперимента, а была все та же традиционная, пожалуй, ее можно назвать беляевской, схема: научно-популярные монологи и диалоги вставляются в произвольный сюжетный каркас. У Беляева научные выкладки хотя бы впрямую связаны с сюжетом. Главному же герою романа психологу Гирину все равно где, когда, перед какой аудиторией и на какую тему изрекать свои откровения. Хотя, конечно, Ефремов — это не Беляев. Ефремов — своеобразный мыслитель, и мысли у него свои, незаемные. И как бы к ним ни относиться, они, конечно, гораздо интереснее банальных «приключений». У Беляева обычно пропускаешь наукообразные страницы, здесь надо бы поступать наоборот. И вот тут-то комментатор и читатель попадают в ловушку. Над чем размышлять и с кем вести полемику? С Ефремовым или с Гириным? Если рассуждения авторские, то хочется вступить с ними в спор. Ну, например. Ефремов утверждает, что красот^ — это высшая степень целесообразности. Устами его героя он излагает свои теории так, как будто первым обратил внимание на эту самую красоту, как будто не было более чем двухтысячелетней истории эстетики, как будто мудрейшие не ломали головы над загадкой красоты и, как утверждал Л. Толстой в очерке «Что такое искусство?», так ее и не разгадали. А решение — по Ефремову — оказывается, лежит на поверхности, и не только красоты, но и напрямую связанной с ней нравственности, сводясь к народной мудрости: «В здоровом теле — здоровый дух». Если же это мысли героя, то стоит ли кипятиться? От автора, берущегося рассуждать о высоких материях, мы вправе потребовать знакомства с Аристотелем. А с героя взятки гладки, он может только притворяться эрудитом. (Впрочем, будем справедливы: чаще всего Гирин говорит и умно, и дельно.) Гирин считает, что высший эталон красоты природа преподнесла нам в формах женского тела, и пусть себе считает. Но более чем очевидно, что это пристрастия автора, и критик попал бы в смешное положение, если бы стал разбирать недостатки эстетического образования литературного персонажа. Е. Геллер углядел в мелькании грудей и бедер вызов, брошенный писателем официальному ханжеству. К сожалению, ефремовские ню исполнены не в традициях высокого искусства. Когда писатель не справляется с духовным обликом героини, он начинает выписывать форму и объем ее бюста. А если к стриптизам прибавить погони, драки и рауты, то приходится еще раз согласиться с Лебедевым: «Подделывающийся под искусство «беллетристический» трафарет не пригоден для утверждения гуманистических принципов: у него нет человеческого содержания; он не пригоден для распространения истины, ибо по самой сущности своей способен лишь мистифицировать». Эти ипостаси рассчитаны на разные категории читателей. Одни, как их не завлекай Берегом Скелетов, не поймут первую, других будет раздражать вторая.

Есть в книге и фантастические элементы. Только они, пожалуй, еще больше оторваны от общего замысла, чем приключения итальянцев на Берегу Скелетов. Во-первых, это опыты Гирина над одним сибиряком, у которого с помощью галлюциногенных средств удается вытащить из глубин генетической памяти картины далекого прошлого. Он видит сны, в которых представляет себя пещерным человеком, вступающим в схватки с различной саблезубой фауной. Картинки возражений не вызывают и могли бы составить отличный детский рассказ, вроде «Борьбы за огонь». Но к чему они здесь?

Второй фантастический слой связан с некими серыми кристаллами. Если их поднести к вискам, наблюдается выпадение памяти. Снова остается непонятным — зачем понадобилось сообщать сведения, не получающие никакого развития? И наконец третье — необыкновенные гипнотические способности Гирина, который может с помощью заговора вылечить рак, взором заставить убийцу бросить оружие и стать на колени. Подобные эпизоды опять-таки вызывают недоверие к серьезности писательских замыслов, как, например, и беседа Гирина с высшими иерархами йогов, которых, тот, словно на школьном уроке, убеждает в преимуществах коллективизма и правильности выбранного его страной пути к светлому будущему. И, знаете, он почти убедил почтенных аксакалов.

«Цель романа, — писал Ефремов в предисловии, — показать особенное значение познания психологической сущности человека в настоящее время для подготовки научной базы воспитания людей коммунистического общества». Не скажу, что достигнута противоположная цель, но, во всяком случае, не эта. Быть может, сюжетная мешанина и возникла из-за невыполнимости цели. В 1963 году уже было невозможно говорить о воспитании коммунистического человека, делая вид, что идея коммунизма не подверглась эрозии.

После выхода «Лезвия бритвы» проходит пять лет — и каких лет! Разворот движения шестидесятников и мощные атаки на него, появление произведений Солженицына и трактатов Сахарова, диссиденты, самиздат, суд над Синявским и Даниэлем, свержение Хрущева, танки на улицах Праги… Десятой доли хватило бы, чтобы разрушить иллюзии у колеблющихся. Нам, искренне верившим в правильность избранного пути, отречение от коммунизма давалось с большим трудом. Однако делать вид, что ничего не случилось и писать новые «Туманности» было невозможно. Но Ефремов предпринимает еще одну попытку защитить дорогие для него идеи, на сей раз с другого конца. В «Часе Быка» торжество зла он связывает не с победой социализма, а с его поражением. И снова Ефремов был не понят. Бдительные охранители рассудили, что земной экипаж введен лишь для отвода глаз, а изображение того, что происходит на погрязшем в застое и моральном распаде Тормансе, — очередной антикоммунистический пасквиль. Честно сказать, поводы для такого прочтения книга давала, не столько в силу намерений автора, сколько из-за ситуации, сложившейся в стране.

На этот раз я бы не поручился, что и у самого Ефремова не было намерения иносказательно продемонстрировать, до чего довели страну неразумные правители, хотя, несомненно, Ефремов не собирался заниматься «очернением» нашей действительности, как подобные действия квалифицировались в партийных документах. Он хотел всего-навсего исправить допущенные ошибки, потому считал гражданским, а может быть, и партийным долгом указать на них. Но воспитание в обстановке культа личности ни для кого не прошло даром. Автор пугается собственной смелости и старается обложить удары ватой. Поэтому земные герои «Часа Быка» гораздо чаще, чем персонажи «Туманности Андромеды», рассуждают о том, какой прекрасный образ жизни у них на Земле, хотя и нет необходимости каждую минуту вспоминать об этом. Но Ефремов все еще надеется раскрыть глаза членам Политбюро. Сам Ефремов отводил обвинения в свой адрес, говоря о «муравьином социализме», признаки которого он находил в китайской «культурной революции». Но независимо от намерений автора все, что творилось на Тормансе, с неотвратимостью проецировалось на нашу страну. Пожалуй, Ефремов даже заглянул вперед — в книге просматриваются ассоциации с временами застоя и — как его следствия — нынешнего беспредела. Надсмотрщики беспокоились не зря, хотя, если говорить положа руку на сердце, скрывать наши прорехи было уже невозможно. Тем не менее советским писателям не полагалось делать неподобающих намеков. «Римская империя времени упадка сохраняла видимость крепкого порядка», — пел также гонимый Окуджава.