Не забудем, что изначально словесность была именно фантастикой. Мифы, ритуальные песнопения, заклинания и прочие продукты тогдашнего творчества призваны были не описывать мир, а объяснять его и воздействовать на него. Они оперировали не индивидуальными переживаниями, а коллективными целями и стремлениями. Так называемый реализм возник только тогда, когда разрушилась первобытная нерасчлененность людского коллектива, а индивидуальные мысли и чувства стали значимыми и, следовательно, интересными. Античные трагедии — самый яркий тому пример; в фокусе едва ли не любой из них находился конфликт личности и общества, личного и общественного. Светский роман с его вниманием к индивидуальному смог возникнуть в средние века только благодаря тому, что диалог с массовыми страхами и чаяниями давно и надолго взяла на себя религия. Но с размыванием религиозности возникла новая литература: фантастика, на какой-то момент волею судеб оказавшаяся научной, но быстро переставшая ею быть и сосредоточившаяся, как в изначальные свои времена, не столько на индивидуальных переживаниях, сколько на коллективных представлениях о том, что для коллектива плохо и что хорошо. В СССР, где небеса особенно яростно опустошались государством, а индивидуум особенно яростно впрессовывался в коллектив, заклинательные, магические свойства научной фантастики проявились наиболее наглядно.
Отсюда — совершенно специфическая, удивительная роль, которую играла у нас в стране НФ в шестидесятых и семидесятых годах (возможно, она еще сыграет ее в будущем).
Поначалу главным аффектом было ожидание рая. Вошедшее в плоть и кровь православной культуры упование на скорое пришествие царствия небесного, трансформированное европейской доктриной обретения этого царствия в посюсторонней жизни и помноженное на советскую отчаянную надежду построить его быстро, своею собственной рукой.
Но скоро выявилась фатальная слабина мира, который живыми, заманчивыми образами овеществлял желание реальных людей жить лучше и становиться лучше. Что нужно перешагнуть, чтобы сделать эти два шага? Что за порог? Что за бездну? Ведь очевидно же, что мир реальный и мир изображенный отличаются друг от друга качественно, принципиально, и даже люди, населяющие текст, вопреки стругацковской максиме «почти такие же», тоже отличаются от реальных качественно: они лишены комплексов, агрессивности, лености, косности…
Здесь, между прочим, явственнейшим образом просматривается водораздел двух культур. В западной фантастике для изображения светлого будущего, как правило, достаточно простого количественного увеличения уже существующих благ и удобств. Там иная сказка: нет таких неприятностей и бед, против коих не выступил бы простой славный американский парень. Поднапрягшись как следует, даже, возможно, получив пару раз по сопатке и даже — страшно подумать о таких лишениях! — как-то утром не сумев обеспечить любимой девушке, стоящей с ним плечом к плечу, горячего душа и мытья головы правильным шампунем, он обязательно ликвидирует спровоцированное той или иной внешней силой локальное ухудшение мира, который в целом-то не нуждается ни в никаких принципиальных улучшениях. Только если мир изменен качественно, простой славный парень ничего не может поделать (смотри, например, «1984»).
Качественные изменения существующего мира всегда к худу У нас же улучшение мира мыслилось только качественным: о количественном улучшении уже существующего не думалось. Это было, прежде всего, неинтересно. Блекло. И не в традиции культуры.
Формально все это было еще допустимо. Методику движения ногами на протяжении вышеупомянутых двух шагов четко обозначила Партия в своей грандиозной программе, так что господа литераторы могли о переходном периоде не беспокоиться. Объектом переживания эти два шага поначалу и не могли стать. Вся Программа сводилась к вековечной фразе «По щучьему велению…» Что было переживать, кроме отчаянного желания оказаться наконец по ту сторону нескончаемого мгновения, на протяжении которого щука исполняет свой магический взмах хвостом? И это казалось естественным, потому что, каким бы новым и умным ни считали тогда жанр НФ, он прекрасно уложился в традиционные мифологемы; в сказание о граде Китеже, например. Поднырнуть под мерзость неодолимой реальности, а через промежуток времени, сколь угодно короткий или сколь угодно долгий — ведь в озере время останавливается, как в коллапсаре — когда беды отступят, всплыть обновленными и все-таки «почти такими же»…
Но искренне переживающие люди в озере долго не могут. Дышать нечем. Абстрагироваться от переходного периода уже не удавалось; он начинает вызывать беспокойство, то есть сам становится объектом переживаний.
Конечно, уже были Солженицын и Сахаров, уже были Новочеркасск и Чехословакия. Но для немногих. А на рубеже 70-х уже и массовое сознание той части интеллигенции, которая сохранила способность болеть за страну, стало медленно поворачиваться в этом направлении. Именно тоска по социальному идеалу неизбежно начинала вызывать ненависть к тем силам, к той системе, которые, как казалось, только и не дают идеала достичь. Те, кто не уверовал в светлое будущее, прекрасно мирились с реальностью. А вот иные…
Ефремов пишет «Час Быка».
Уникальный, удивительный по эмоциональной убедительности и привлекательности XXII век Стругацких трансформируется. Будущее из «Жука…» совсем не манит; из утопии оно превратилось едва ли не в антиутопию. А «Волны…» в открытую демонстрируют лишь те достойны счастья и свободы, кто перерастает этот тварный мир и взмывает в горние выси… На человеке как существе, способном жить в раю, способном создать рай себе и ближним своим, поставлен был крест.
Светлое будущее окончательно вернулось туда, откуда оно веком раньше пришло в литературу — на Голгофу, а потом за облака.
На фантастике это сказалось не лучшим образом. Будущее исчезло, исчезли варианты предлагаемого, вернее, вымаливаемого бытия или, наоборот, бытия, от которого желают уберечь себе подобных. Следовательно, исчез тот интегральный секуляризованный суперавторитет, который, всерьез-то говоря, только и придавал высокий смысл этому виду литературы, заведомо обедненному возможностями раскрытия индивидуальной психологии и стилистического экспериментирования. В такой обедненности совсем нет криминала. Ведь не ждем же мы достоевской развихренности чувств или постмодернистских изысков от Нагорной проповеди?
Но именно такая облегченность, помноженная на сохранившуюся еще с популяризаторских времен традицию занимательного, бойкого сюжета сделала фантастику в рыночных условиях одним из самых кассовых видов литературы. И эту облегченность, иногда замешанную на том, что когда-то большевистские литпрокуроры и литдрессировщики называли «ложной многозначительностью», приходится искусственно поддерживать, чтобы не вылететь в тираж — вернее, из тиража.
Издается фантастики теперь куда больше, чем в ее золотую пору. И художественные ее достоинства по сравнению с золотой порой в среднем возросли — ведь у словесности есть свои законы развития, подчас не связанные с развитием содержательных элементов. Но, поскольку без какого-то суперавторитета фантастика существовать не способна, а суперавторитет светлого будущего умер, на его место полезла вся бесовщина, какая только была наработана древними культурами до расцвета великих этических религий и до какой только способна дотянуться эрудиция автора.
В западной фантастике последних десятилетий — десятилетий поступательной стабильности — совсем не случайно нет утопий, то есть описания миров, качественно улучшенных относительно реального мира. Зато вплоть до 70-х годов было множество антиутопий, связанных с качественным изменением реальности. Эти изменения мыслились лишь негативно, в виде глобальных катастроф, в том числе глобального торжества коммунизма, фашизма или чего-либо подобного. Качественное изменение реальности для западного человека всегда к худу. А у нас наоборот — возник целый ряд утопий, связанных с качественным улучшением реального мира, и множество антиутопий, построенных как количественное наращивание, сгущение реальности: доведение до абсурда милитаристических, тоталитарных и иных тенденций.