Я мог бы заметить, что это справедливо по отношению ко всей плохой литературе. Но ясно, что она подразумевала другое.
— У вас в доме были книги, — сказал я. — Вы все в них понимали?
— Там некоторые части были вырезаны, — сказала она. Я промолчал, но, словно в ответ на мои слова, она добавила: — Я часто спрашивала, куда делись эти куски, но мне отвечали только, что книги здесь очень давно, и все.
Так же, как раньше, почти наугад я спросил:
— Например, там шла речь о львятах, и они выросли во взрослых львов, но вы не знали, откуда взялись львята? — Она молчала. Я продолжал: — И сколько живут львы, Джеделла? В книгах об этом говорилось?
Джеделла-призрак обратила на меня темные глаза. Она больше не пробуждала во мне желания, мне больше не хотелось видеть в ней свою музу. Она произнесла:
— Всегда, конечно. Жить значит жить.
— Вечно?
Она не ответила и не пошевелилась. Я чувствовал, что мое сердце бьется в бешеном ритме, и вдруг эта мирная площадь, этот город, где я ощущал такое спокойствие, стали разваливаться на куски. Потом все кончилось. Сердце успокоилось.
— Вы пойдете, — спросил я, — на похороны Хоумера?
— Если вы думаете, что мне следует.
Я встал и предложил ей руку.
— Мы позавтракаем у Милли, а потом пойдем.
Ее рука почти ничего не весила, как жухлый лист.
Она была тиха и неподвижна в продолжение всей церемонии, и хотя взглянула на старое, морщинистое, отрешенное лицо, прежде чем закрыли крышку гроба, не проявила никаких чувств.
Однако когда все было кончено и мы стояли одни на дорожке, она сказала:
— Я часто наблюдала за белками, как они играют в деревьях. Это были черные белки. Я бросала им кусочки бисквита. Однажды я увидела белку, лежавшую на траве в саду. Она не шевелилась, и я даже погладила ее по спинке. Тут из дома кто-то вышел, кажется, это был Орлен. Он поднял белку и сказал мне: «Бедняжка, она упала и теперь оглушена. Иногда с белками это случается. Не расстраивайся, Джеделла. Я отнесу ее к дереву, и она поправится».
По газону шла дочь Хоумера, опираясь на руку сына. Она утирала глаза, сердито бормоча что-то насчет мясных блюд и сладкого пирога, которые собиралась стряпать к отцовскому дню рождения. Ее сын шел, прижав шляпу к груди и склонив голову, озабоченный, как мы часто бываем озабочены горем, которому не в силах помочь.
— Так белка была оглушена? — переспросил я.
— Да, а потом он показал ее мне, когда она скакала с ветки на ветку.
— Та же самая белка?
— Он так сказал.
— И теперь вы думаете, что Хоумер просто оглушен, а его положили в землю и сейчас зароют, так что он не сможет выйти.
Со стороны мы просто стояли и разговаривали — двое приличных, хорошо воспитанных людей. Но один из нас готовился принять то, что отрицало все его существование.
— Джеделла, вы можете мне описать со всеми подробностями путь, который проделали от дома в соснах?
— Если хотите…
— Это может нам очень помочь, — проговорил я. — Я хочу туда поехать.
— Я не могу вернуться, — ответила она.
Мне подумалось, что она, как Ева, изгнанная из Рая за то, что отведала запретный плод.
— Нет, я не собираюсь заставлять вас возвращаться. Но я хочу поехать сам. Я должен найти какую-то разгадку всему этому.
Она не спорила со мной. Она начала осознавать свое полное отличие от других людей, свое поражение. Она, как и я, стала догадываться, что с ней что-то произошло.
Когда я впервые приехал сюда, то часто гулял или ездил верхом в этих лесистых местах. Потом я засел за работу и почти прекратил прогулки. Для меня не было наказанием выехать из дому этим холодным ясным утром, хотя я чувствовал некоторое напряжение, и, как предполагал, вскоре должен был ощутить еще большее. Ехал я на красивой кобыле, которую звали Мэй. Мы тщательно следовали по пути, описанному Джеделлой. Она даже нарисовала — девушка явно умела обращаться с карандашом — приметы, которые могли бы мне помочь. Когда дорога кончилась, мы въехали в лес, взобрались на холм под названием Сахарная Головка и углубились в сосновый бор.
К вечеру мы поднялись достаточно высоко, чтобы почувствовать дуновение ветра с отдаленных гор, покрытых снегом. Разбивая лагерь, я думал, что услышу перекличку волков на вершинах, но здесь не было ничего, кроме тишины и роя звезд. Эти места отмечены печатью великого покоя. Некоторые люди могут жить только здесь, но, что касается меня, я чувствовал бы себя затерянным. День или два такой близости к небу, и с меня довольно. На рассвете мы снова тронулись в путь.
Раз или два я видел своих знакомых — траппера с ружьем и еще одного человека гораздо дальше, у реки. Оба заметили меня и помахали мне, а я им. Из остальных — диких — обитателей леса мы встречали дикобраза, оленя, птиц и насекомых. Мэй мягко перебирала копытами, а ее шерсть сияла, как пламя. Бремя от времени я с ней разговаривал и спел ей несколько песен.
Я без труда нашел дом после полудня этого второго дня. Либо Джеделла шла быстрее меня, либо она потеряла счет времени.
Отсюда горы были видны очень хорошо, гигантские белые укрепления, вздымавшиеся над рядами сосен. Но здесь лес был таким густым, что нам приходилось через него продираться. Дом стоял на поляне, как и говорила Джеделла, окруженный со всех сторон высокой белой стеной. Выглядел он довольно странно, как будто строитель не руководствовался никаким стилем. Такой дом соорудил бы из кубиков ребенок, но ребенок, лишенный воображения.
Ворота были открыты. Солнечный свет проникал вниз сквозь деревья, и в его лучах я увидел человека, стоявшего на дорожке. На незнакомце был белый костюм, и он курил сигарету. В своем городе я привык к трубкам да жевательному табаку. Во мне шевельнулось смутное предчувствие. Я заметил, что это глубокий старик, но держался он прямо, был стройным, с густой гривой седых волос и черными, как уголь, бровями.
Заметив меня, он поднял руку. То не был небрежный приветственный жест траппера или человека с реки. Я видел, что он ждал меня или кого-то еще. Может быть, он нарочно вышел меня встречать?
Я спешился и подошел к незнакомцу.
— Джеделла живет в нашем городе, — начал я.
— Не думал, что она сможет далеко уйти, — безразлично сказал старик.
— Я надеялся, — проговорил я, — что вы приедете и заберете ее.
— Нет, я не могу этого сделать. У меня уже нет времени. Это должно кончиться, и теперь ей надо во всем разобраться самой. В любом случае она бы меня даже не узнала. Она видела меня в течение пяти или шести лет, когда была ребенком, а мне тогда было едва за двадцать.
— Это делает ее довольно старой.
— Ей шестьдесят пять.
— Так она говорит.
— И конечно, — заметил он, — это невозможно, потому что ей восемнадцать или девятнадцать, совсем девочка.
За моей спиной Мэй замотала янтарной головой, как бы о чем-то предупреждая, и мимо ствола дерева промелькнула птица.
— Я приехал сюда, — сказал я, — чтобы все это выяснить.
— Да, я знаю. И я скажу вам. Я Джедайя Гесте, и теперь этот дом мой. Не желаете ли зайти?
Я пошел за ним по дорожке, ведя в поводу Мэй, которую привязал потом на солнечном месте. Внутри ограды росли деревья. Деревья, в которых резвились черные белки. Я был поражен его именем — скандинав, наверное, и созвучием его имени с именем Джеделлы. Джедайя — имя отца и феминизированная форма от него — имя дочери, Джеделла. Неужели все так просто? Да, если ему тогда было за двадцать, сейчас старику почти девяносто, а ей должно быть шестьдесят пять.
Он привел меня в просторную комнату с белыми стенами, довольно приятную, с картинами и украшениями, а также с большим камином, в котором горело несколько коряг и пней. На столе стоял горячий кофе. Неужели он знал час моего приезда? Нет, это было бы слишком фантастично. Во мне шевельнулось подозрение, что сейчас я должен быть не менее внимательным, чем когда пробирался через нагромождения поваленных сосен.
Из комнаты широкая лестница вела наверх, на галерею. Я заметил, что там стоит еще один человек. Джедайя Гесте сделал ему знак рукой, и тот ушел.