— Ну, положим, с этого все началось, — сказал Пол, — но сейчас вопрос не только в этом. Противоречия между молодежью и старшим поколением не исчерпываются одной лишь проблемой аборигенов. На данном этапе речь идет ни больше ни меньше, как о свободе слова и о свободе печати. С самого начала у нас на Каледонии была представительная демократия, но сейчас, как мне кажется, мы понемногу сползаем к диктатуре. А это, поверьте мне, вопрос далеко не формальный. Возможно, от того, какая форма правления установится на Каледонии, будет зависеть само существование колонии.
— Жаль, что противостояние зашло так далеко. Теперь колонистам будет трудно найти общую почву, чтобы договориться, — вздохнула Дженнис.
— Нет и не может быть ничего общего между свободой и диктатурой! — с горячностью возразил Пол. — А диктатура — это как раз то, к чему стремится Бейли. Он считает, что может управлять колонией, как своей вотчиной, и что сгудонцы будут спокойно за этим наблюдать.
— Ты действительно полагаешь, что Сгудон не станет вмешиваться? — удивился я.
— А зачем ему вмешиваться? — Пол пожал плечами. — Зачем, если все будет тихо-мирно? А я уверен, что все действительно будет очень гладко, очень цивилизованно. Цивилизованней даже, чем сейчас. С точки зрения сгудонцев диктатура даже выгоднее, чем демократия. При диктатуре никто не шумит, никто не протестует…
— Кто знает, что для них выгоднее? — возразила Дженнис. — Ведь мы до сих пор даже не знаем толком, зачем они создали колонию на Каледонии. Они так и не объяснили этого внятно.
Услышав эти слова, я улыбнулся и кивнул в знак согласия. Людям всегда было трудно постичь сгудонскую логику.
— Дженнис права, — сказал я. — Мы знаем, для чего сгудонцам понадобилась Земля. Точнее, мы знаем, что она служит им чем-то вроде подсобного хозяйства, загородной фермы, которая производит зерно и поставляет спирт-сырец, только зачем им столько спирта? Куда они его отправляют? Почему именно спирт, почему не каучук и не ежевичное варенье? И точно так же мы не знаем, для чего им Каледония.
— Мы учили в школе, — подала голос Полина, — что Каледония — это поселок пионеров на границе империи, своего рода опорный пункт и перевалочная база будущих космических трасс. Сгудону все равно бы пришлось колонизовать эту планету, а поскольку по природным условиям она походила на Землю, разумнее всего было заселить ее землянами.
Я пожал плечами.
— Это может быть просто пропагандой, но может оказаться и правдой. Кто знает?..
— Вот именно — «кто знает», — сказал Пол. — Но сейчас речь не о Сгудоне, а о Бейли и его друзьях. Я считаю, что сгудонцы палец о палец не ударят, чтобы помочь нам остановить эту банду.
— То есть ты хочешь сказать, что мы все равно ничего не можем сделать и что кризис неизбежен? — спросила Полина.
Он покачал головой.
— Я не знаю. Но особенных причин для оптимизма у меня нет.
— Может быть, вы можете чем-то помочь, Клиффорд? — спросила Дженнис, поворачиваясь ко мне. — Старшие колонисты относятся к вам с симпатией, молодежь тоже вас уважает, да и сгудонцы, похоже, с вами считаются.
Я расхохотался.
— Мне кажется, — сказал я, — и те, и другие, и третьи относятся ко мне лучше, чем я того заслуживаю. Нет, Дженнис, на вашем месте я бы не стал ставить последние деньги на эту старую лошадку… — (В этом месте я ткнул себя пальцем в грудь.) — Я даже не политик! Я старый школяр и посредственный поэт, который чувствует смерть и торопится опубликовать еще несколько сносных стихотворений.
Дженнис посмотрела на меня почти сердито.
— Зачем вы так говорите, Клиффорд? — спросила она. — Ведь по писательским меркам вы совсем не старый, вам еще писать и писать!.. Лично мне кажется, что вы в отличной форме. Если бы я не знала, что на самом деле вам уже исполнилось шестьдесят пять лет, я бы ни за что не дала вам больше сорока пяти!
Эти слова Дженнис одновременно и польстили мне, и испугали. Неужели я действительно выгляжу настолько моложе своих лет? Способен ли я по-настоящему объективно оценивать свое физическое состояние? Было ли мое хорошее самочувствие естественным или то была работа сгудонских инженеров, медиков, физиологов и Бог знает каких еще специалистов? Остался ли я самим собой или превратился в машину, в искусную подделку, в подобие живого человека? Во второй раз в жизни я боялся доверять себе, своим мыслям и чувствам. Во второй раз в жизни я не знал твердо, кто я.
И все же я сказал:
— Ты молода, Дженнис, а молодость склонна выдавать желаемое за действительное. Но я твердо знаю, что мне немного осталось. Вот закончу свою последнюю книгу, вернусь на Землю и поселюсь на необитаемом острове, чтобы в тишине и покое дожить оставшиеся деньки.
— Как ни жаль, но, похоже, вы говорите серьезно, — вздохнула она.
— Совершенно серьезно, — заверил я ее. — Я заслужил отдых.
Мы еще долго говорили, даже спорили, но так и не пришли к какому-то конкретному решению. Сегодняшний день был нелегким для всех нас; завтрашний обещал быть еще тяжелее, поэтому сразу после ужина мы разошлись по комнатам, чтобы как следует выспаться.
Я некоторое время ворочался на кровати, но потом усталость взяла свое. В конце концов я задремал, но перед рассветом неожиданно проснулся. Голова у меня горела, пижама промокла от пота, влажные волосы прилипли ко лбу, а сердце стучало так громко, что его, наверное, было слышно за пределами комнаты.
Виноваты были сны — кошмарные сны, преследовавшие меня десятилетиями. В них было все, что я когда-то пережил — огонь, взрывы, смерть. Словно наяву, я снова увидел, как умирают вокруг меня поверившие мне люди. Но на этот раз я был не один. Чьи-то глаза проникли даже в мой сон и следили за мной пристально, внимательно, настороженно. Я знал, чьи это глаза. Туклик следил за мной. Следил и ждал.
Никаких других подробностей сна я припомнить не мог. Слишком много лет я потратил, пытаясь забыть детали кошмара, который однажды видел наяву и тысячи раз — в полудреме, во сне, в бреду. Через пару минут я уже успокоился. Сердце перестало отчаянно биться, а прохладный ветерок из открытого окна в гостиной высушил пот и остудил пылающий лоб. Чувствуя, что начинаю замерзать, я встал и вышел в гостиную, чтобы закрыть окно.
До рассвета оставалось каких-нибудь сорок минут. Арран давно опустился за горизонт, и окрестные дома тонули в ирреально-зыбких серых сумерках. Плотный утренний туман, странно похожий на снег, лежал у самой земли плотным белым слоем толщиной фута в три, и от этого казалось, что дома и деревья плывут в воздухе.
И мне это нравилось, нравилась эта иллюзия плавного, безостановочного движения неизвестно куда, неизвестно зачем. Туман лежал передо мной, как белое море, и дома-корабли плыли в нем словно большие серые тени. Лишь коньки крыш и верхушки самых высоких деревьев виднелись отчетливо и резко. Они казались черными, острыми и грозными на фоне неба, которое было словно высечено из однотонного серого гранита, чуть подсвеченного на востоке бледным, розоватым светом.
Я любовался этим зрелищем несколько минут, запоминая, впитывая его в себя. Потом мне пришло в голову, что когда-нибудь плотный туман рассеется не только в буквальном, но и в переносном смысле, и я увижу то, что до этого момента было скрыто от моих глаз. Эта мысль неожиданно успокоила меня. Повернувшись, я отошел от окна и двинулся назад в гостевую комнату, намереваясь поспать еще немного.
Мне всегда лучше спалось на рассвете. Ночи слишком часто тревожили меня, пугали страшными сновидениями, которые окружали меня со всех сторон и отступали медленно, неохотно, словно породившая их ночная тьма не желала принимать своих уродливых детей обратно. Сколько себя помню, для меня всегда было только так и никогда — иначе. Наполовину забытые или не до конца понятые вещи настойчиво всплывали из подсознания, принимали дикий, фантастический облик и в таком виде вплетались в мои сны. Когда же я с трудом пробуждался, от них оставался сухой клейкий осадок, словно душа моя изнутри была заткана старой паутиной.