И неизвестно, существовал ли настоящий финал или Булгаков устно проигрывал его — то по телефону, то где-то в гостях.
«Роковые яйца» — нетипичная для Булгакова вещь, она как бы вклинилась между «Дьяволиадой» и «Собачьим сердцем», куда более завершенными повестями. Между окончанием «Роковых яиц» и началом «Собачьего сердца» всего три месяца. Но между ними — счастливое для Булгакова воссоединение с любимой женщиной. «Роковые яйца» — повесть на жизненном переломе при отчаянной гонке за деньгами, душевном разладе и понимании того, что если не согласится на все замечания редактора и цензора, то останется без повести, без денег, а может, и угодит в места «не столь отдаленные». Так что колокольня Ивана Великого — символ тогдашнего Кремля — избавилась от удава.
Повесть была напечатана.
Последнее крупное издание Булгакова, увидевшее свет при жизни писателя.
А к Оренбургу присматривался уже сам Алексей Толстой.
Итак, пролетарская революция на Марсе, о которой так уверенно говорил большевик Гусев, провалилась. Но пролетарская революция в России, разгромив классового врага, могла в начале 20-х годов проявить снисходительность к известным и политически нужным эмигрантам.
Возвратившись, Толстой почувствовал настороженность коллег и порой открытое недоброжелательство критики и литературной элиты. Толстому ничего не оставалось, как интенсивно трудиться, притом не потеряв лица в глазах оппозиционной к большевикам интеллигенции. «Аэлита» прибыла в Москву с критической поддержкой — в толстовской газете «Накануне» была опубликована восторженная статья Нины Петровской. Петровская заметила в «Аэлите», как «с первых же страниц А. Толстой вовлекает душу в атмосферу легкую, как сон, скорбную по-новому и по-новому же насыщенную несказанной сладостью. Гипербола, фантазия, тончайший психологический анализ, торжественно музыкальная простота языка, все заплетается в пленительную гирлянду…» Но московские критики Нину Петровскую не послушали. В самом революционном журнале «На посту» Толстой читал в свой адрес: «На правом фланге все реакционные по духу, враждебные революции по существу литературные силы, от бывших графьев эмиграции до бывших мешочников Октября».
Оказалось, что «Аэлита» недостаточно революционна, она не вписывается в классовое сознание. А именно этого от эмигрантского графа требовали.
Следовало сделать следующий шаг. И тогда Толстой подает в Госиздат заявку на фантастический роман, в котором будет рассказано о лучах смерти, где первая часть станет приключенческой, вторая — революционно-героической, а третья — утопической.
Толстой решил уничтожить всех возможных критиков одной эпопеей.
И каждый из сегодняшних читателей мысленно произносит: «Разумеется, речь идет о «Гиперболоиде инженера Гарина».
Ан, нет!
Толстой сел и написал повесть «Союз пяти». И лишь после провала книги Толстой, стиснув зубы, взялся за «Гиперболоид…».
Вся эта ситуация напоминает драму на стадионе, в секторе для прыжков в высоту, когда прыгун преодолевает планку, но высота его и тренеров не удовлетворяет. Тогда он заказывает высоту, достойную такого спортсмена, как он, собрав все силы, велит поднять планку еще выше и из последних сил ее преодолевает. Но в этот день он проникается такой ненавистью к прыжкам в высоту, что больше никогда этим не занимается.
В чем нельзя отказать Алексею Толстому, так это в космическом воображении. Его никогда не интересовало изобретение новой сеялки или веялки — он имел дело лишь с планетами. Впрочем, надо признать, что в этом отношении Толстой, будучи, в отличие от советской молодежи, человеком образованным и знающим иностранные языки, был в курсе попыток французских и немецких фантастов, которые в предчувствии первой мировой войны занимались тем, что губили в своих повестях всю цивилизацию до последнего города и человека. Да и сам мэтр номер один Уэллс лишь в рассказах ограничивался порой частностями. А так — если воевать, то с Марсом, если путешествовать, то на Луну. Еще дальше пошел Конан Дойль, которому, правда, был свойствен тонкий, далеко не всем очевидный юмор. Так этот и вовсе заставил Землю вскрикнуть!
Я представляю себе ситуацию следующим образом. Толстой — труженик. Он не может ждать. Он тут же стремится использовать и развить успех «Аэлиты». Марс слишком далек и абстрактен. Угроза социалистическому отечеству исходит от капиталистов, причем капиталисты эти должны сойти с карикатуры Моора — в цилиндрах, белых манишках, бабочках, толстобрюхие, отвратительные, желающие затоптать государство рабочих и крестьян.
Забавно, что это самое государство трудящихся для Толстого остается своего рода абстракцией.
Толстой создает малоизвестную повесть «Семь дней, в которые был ограблен мир». Повесть была опубликована под этим названием и уже вскоре то ли в частной беседе, то ли в каком-то учреждении Алексею Николаевичу вежливо сказали: «Голубчик, а ведь есть почти классическая, известная на весь мир книга Джона Рида «Десять дней, которые потрясли мир», в которой воспевается Октябрьская революция. А что ты, граф, хотел сказать, пародируя название? Над кем ты издевался, политический бродяга?»
И не говоря ни слова, Толстой переименовал повесть, и с 1926 года она стала называться «Союз пяти». Что славы ей, однако, не прибавило.
Толстой вообще писатель крайне неровный. И когда он садится спешно зарабатывать деньги, то склонен к катастрофическим провалам, будто писал не сам, а поручил это дело шоферу.
Поначалу ему казалось, что его идея грандиознее эренбурговской.
Но он не учел того, что грандиозные проекты порой становятся пародией на самих себя. Можно поверить рыбаку, который поймал метровую щуку, но в семиметровое чудовище вряд ли поверят. И еще посмеются над бедолагой.
Итак, финансист Игнатий Руф собрал на борту своей яхты «Фламинго» пятерых капиталистов «с сильными скулами и упрямыми затылками» и беспринципного инженера Корвина. Игнатий Руф решил поразить мир ужасом. В результате этого рухнет биржа, обесценятся акции и тогда заговорщики смогут их скупить за бесценок и стать господами Земли.
Но в повести много странного.
Разрушение Луны вызовет ужас и панику. Для этого по ней с затерянного в океане острова начнут стрелять кораблями инженера Лося из «Аэлиты», начиненными взрывчаткой. Если подолбить по Луне двумя сотнями космических кораблей, бедняжка обязательно расколется и перепугает население Земли.
Сначала идет психологическая подготовка человечества к тому, что раз Луна непрочная, она может под влиянием пролетающей кометы расколоться на части, и тогда жизнь на Земле погибнет.
Но Руф и его мерзавцы знают: на самом деле Луна к Земле имеет слабое отношение. Расколи Луну или пожалей, Земле жить осталось 40 000 лет.
В общем, Луну раскололи, биржа погибла, заговорщики скупили все акции, но население Земли послало их куда подальше, стало жить в стихийном коммунизме, и не нужны были нашим однопланетникам никакие акции и никакое золото.
Все почему-то перестали работать, перестали бояться армий и даже пяти тысяч «суданских негров», которых Руф каким-то образом пригнал на главную площадь. Капиталисты были готовы плакать от бессилия, инженер Корвин куда-то пропал… А тут еще открывается дверь в самую тайную комнату, где таятся всесильные буржуины, и входит «плечистый молодой человек с веселыми глазами». Он говорит буржуинам: «Помещение нам нужно под клуб, нельзя ли будет очистить?»
Честное слово, я ничего не преувеличил в этой глупой повести.
Я перечитывал сейчас эту вещь и понимал: дело здесь не только в последней сцене, неубедительной и высосанной из пальца. Дело в концепции всей повести и чепуховине самого замысла. Толстому начисто отказало чувство юмора, которое всегда было свойственно ему, хоть и в умеренных пределах.
Вроде бы раньше писатель придумал конец — вот капиталисты добьются своего, расколют Луну, а все их усилия по той или иной причине пойдут прахом. Потому что пять человек, овладевшие всеми богатствами Земли, ничего дальше с ними поделать не смогут.
Но как это решить в пределах художественной литературы? Заставить капиталистов воевать друг с другом? Поднять их походом против Страны Советов и заставить потерпеть сокрушительное поражение? Покончить с собой?.. Ничего Толстой не стал придумывать. А избрал самый худший, потому что самый неубедительный, выход из положения.