Надо сказать, поселенцы и личный состав базы почти не общались между собой. У нас подобные контакты не поощрялись; колонисты тоже не стремились иметь с нами что-либо общее, и не удивительно: все они были людьми уравновешенными, обстоятельными, приверженными семейным ценностям. Гражданский обслуживающий персонал состоял, в основном, из холостяков — специалистов и техников, которые находились на Гере по пятилетнему контракту. Как я уже упоминал, от Геры до Земли было десять световых лет, поэтому контрактник-доброволец мог вернуться домой только через четверть века объективного времени. При таких условиях поддерживать родственные связи с оставшимися на Земле было затруднительно, и на службу в колониях вербовалась, главным образом, молодежь, разведенные или те, кому ничего другого просто не оставалось. В миротворческих силах тоже служили люди сравнительно молодые, не обремененные семьей и детьми. Какой мир и с кем они должны были поддерживать, никто точно не знал, однако военные первыми осваивали новые территории, обеспечивали возведение инженерных объектов, а при случае и усмиряли тех, для кого даже наша скромная норма слабоалкогольного пива оказывалась слишком большой.
Разумеется, нельзя сказать, чтобы между базой и колонистами не было вообще никаких контактов. Ко мне на прием не раз являлись смазливые колонистские дочери, не сумевшие устоять перед золотыми и серебряными шевронами миротворческих мундиров, однако прерыванием беременности я не занимался. Вместо этого я отправлял девиц к их врачу в поселке. В конце концов, проблемы колонии не имели ко мне никакого отношения. Колонисты прилетели на Геру, чтобы остаться и жить; мы были здесь, чтобы сделать свою работу и улететь.
Иными словами, среднестатистический день врача на недавно колонизированной планете отнюдь не напоминал легендарное житие династии Бруков — английских раджей Саравака. О том, чтобы сидеть на веранде в белом пробковом шлеме и, потягивая бренди с содовой, любоваться закатом над чайными плантациями, я мог только мечтать. И конечно, на базе не было никаких слуг в белоснежных тюрбанах, которые исполняли бы любые наши прихоти.
Сутки на Гере длились двадцать девять стандартных часов, девять из которых я проводил в своей каюте (не забывайте, что база была основана Флотом) размером пять на четыре метра. Окон в каюте не было — их заменял видеоэкран, а самым заметным предметом обстановки был стандартный письменный стол, целиком отштампованный из темного и тяжелого пластика. Согласно вербовочным буклетам, именно за таким столом контрактникам-добровольцам полагалось писать письма домой, но я никогда этого не делал. Мой отец давно умер; мать, я думаю, тоже отошла в мир иной. Когда я улетал, ей было шестьдесят три. Десять лет прошло, пока я добирался до Геры; да прибавить те четыре года и шесть месяцев, что я уже здесь проработал… Конечно, семьдесят семь лет не такая уж глубокая старость: мне приходилось читать о ветхозаветных пророках и праведниках, которые прожили во много раз дольше. По части праведности моя маменька могла бы дать любому из них сто очков вперед, однако обмениваться с ней сообщениями было не большим удовольствием. Именно поэтому, когда я впервые не получил от матери очередного письма с упреками и наставлениями (одно это было для меня достаточно ясным симптомом), то сразу же перестал отправлять домой дорогостоящие этермейлы.
Правда, Боб советовал мне обратиться к земным властям с официальным запросом, но я не видел в этом практического смысла. Ждать двадцать лет, чтобы узнать, что с маменькой все в порядке, а потом начинать все сначала? Ну уж нет… Вот почему я решил воспользоваться своим врачебным правом и констатировать смерть, чтобы больше об этом не думать.
Таким образом, с Землей меня практически ничего не связывало, и все же один из календарей на экране моего органайзера продолжал отсчитывать время по Гринвичу. Дело в том, что в банке у меня остались кое-какие сбережения, часть которых была к тому же вложена в ценные бумаги. А для людей, которые на десятилетия оторваны от родного дома, просто не придумано занятия лучше, чем подсчет сложных процентов и процентов на проценты. Я, впрочем, старался себя не обманывать и, хотя приступы ностальгии случались и со мной, твердо знал: на Земле меня ждет судьба одного из тысяч ни на что не годных, отставших от реального времени «возвращенцев», способных общаться лишь с такими же, как они, ущербными душами. Была ли у меня какая-то альтернатива? Этого я пока не знал, но на всякий случай продолжал поддерживать со своим банком минимальный необходимый контакт.
Остальные двадцать часов уходили на работу в клинике, рутинный сбор данных о состоянии здоровья персонала (не иначе, для будущей систематизации и исследования), на чтение специальной литературы и прочие мелкие дела и заботы. На еду я тратил около двух с половиной часов в сутки, стараясь внимательно следить за оптимальной калорийностью и усвояемостью пищи. Я знал, как легко можно было начать есть просто для того, чтобы убить время, а при здешней силе тяжести в 1,2 земной даже небольшой лишний вес был чреват одышкой и артритом. Многие, в том числе и Боб, успели убедиться в этом на собственной шкуре.
Час или полтора в день я старался посвящать прогулкам в окрестностях базы. Больше всего мне нравились заросли тростника у побережья. Когда наступали первые осенние заморозки, между их хрусткими красновато-зелеными стеблями появлялись крошечные существа, покрытые белым мехом. Они проворно перепархивали от одной пушистой метелки к другой, а я, сидя в траве с фляжкой самогона, мог представлять себе, будто вижу птиц, кормящихся в настоящем тростнике.
Земная база стояла вдалеке от экваториальной зоны, где дневная температура переваливала за 60 градусов — на окраине большого континентального массива у южного полюса Геры. В погожие, солнечные дни наше побережье напоминало мне Новую Зеландию.
Интересно, увижу ли я когда-нибудь свой родной Окленд?
После четырех лет общения с норниками я научился с грехом пополам понимать их жесты и язык. Они были довольно эмоциональными пациентами, поэтому я знал, как они обозначают различные степени боли, изучил названия многих органов и мог разобраться, на что жалуются мои подопечные, но это, пожалуй, и все. Наши доморощенные специалисты-ксенологи любили на досуге поспорить, есть у норников свой язык или нет. Большинство сходилось во мнении, что здешние обитатели гораздо разумнее шимпанзе, но не так развиты, как, скажем, неандертальцы; существовали, впрочем, и более смелые гипотезы, но у них почти не было сторонников.
В отличие от моих товарищей, у меня не было сколько-нибудь солидной академической подготовки, поэтому я мог полагаться только на собственные неквалифицированные наблюдения. А они недвусмысленно свидетельствовали: аборигены значительно умнее неандертальцев. Ведь норники не только нашли врача, когда он понадобился, но и сумели объяснить, что им нужно. Кроме того, они дали нам понять, что не потерпят никакой видеосъемки. На подобное волеизъявление не способно ни одно животное, и для меня этого было вполне достаточно. Правда, обезьяны иногда начинают швырять бананами в человека с фотоаппаратом, но они делают это вовсе не потому, что им не нравится позировать.
Одним из основных признаков разумности мои коллеги почему-то считали способность вести общественную жизнь. По-моему, чушь собачья. У каждого из нас бывали моменты, когда «общественная жизнь» надоедала нам до чертиков, и хотелось убежать далеко в степь или напиться. Если брать только один этот критерий, то норников следовало считать даже более разумными, чем люди, так как они собирались вместе лишь по необходимости. Ко мне, во всяком случае, они приходили главным образом по одному, реже — по двое или по трое, когда приносили ребенка или тяжело раненого, но я знал: они образуют многочисленные, прекрасно организованные группы, если им нужно собирать в степи пищу или воевать друг с другом. Серых норников я встречал только с серыми, черных — только с черными, из чего сделал вывод: в окрестностях базы обитает как минимум два племени. Но однажды утром в дверь операционной постучалось три взрослых черных норника. Они несли на руках четвертого, тоже взрослого. Его мех был светло-серым.