— К их возвращению мы должны уже быть на колесах.
И пошел по табору, глядя на то, как готовятся его обитатели к утреннему бегству.
Нет, не будем мы рассказывать, как цыгане воровали лошадей!
Каждый себе может представить, засунь он себе уздечку за пазуху, поближе к сердцу, лихорадочно трепещущему в ожидании воровского счастья. Ночь тому свидетель, лягушки, что квакали важно в ближнем пруду, да ленивые и глупые собаки, которые только делали вид, что они сторожат хозяйское добро.
Зато три лошади — два жеребца и сивая кобыла — появились в цыганском стане. Да лошади на загляденье — и ребра не торчат, и гривы ухожены, а черные губы лошадей, несомненно, сахар знали и белые сухари.
Знатка затерла специальным составом хозяйские тавро, поверх них наложили свои, таборные, а справки о покупке лошадей давно грели душу Челеба, с фиолетовыми печатями, с росписями важных лиц — оставалось только клички указать, приметы заполнить да дату покупки проставить. Хорошие справки, и стоили они дорого. Челеб их в Дарнице покупал у директора конезавода имени Берии.
А табор уже уходил по степным дорогам, терял свои следы в лужах степных буераков, и плыл вслед табору горьковатый запах серой полыни. Только коршун, парящий в выцветших небесах, видел, куда движется табор, но не мог никому рассказать о том. Хорошо бежали запряженные кобылы, и длинноногие стригунки с гордыми шеями покорно рысили следом в надежде на скорую остановку.
— А ты молодец, — сказал Челеб сидящему рядом Шкурину. — Хорошие слова о тебе говорили.
— Не велика наука — с уздечкой по свету гулять, — махнул рукой тот.
Челеб промолчал. Цыган много не благодарит. Тот, кому надо сказать добрые слова, сам все понимает. Есть такие, что хотят от тебя услышать добрые слова, а есть и такие, что любое твое слово будет им не в масть, сами они про себя все знают. Да и обидно ему было за ремесло. Это только кажется, что украсть лошадь легко. Но мало к ней подобраться, мало уздечку надеть, ты еще должен понимать, что у каждой лошади есть свой норов, иногда такой скверный, что легче лягушку заставить воровать сметану из погреба, чем непокорную лошадь сдвинуться с места: Но вслух он ничего не сказал. А чего спорить? Азов близко, расставание неизбежно. Нет ничего хуже обиженного человека. Уйдет Шкурин из табора, так пусть хоть слов недобрых не копит на языке. Тем более, что многим в таборе он пришелся по душе. Располагал Шкурин к себе человека, а это черта важная, просто жизненно необходимая для любого, кто пробует плетью обух перешибить. Это вам не игрой в миракли [16]душу успокаивать. Вслух бы Челеб этого никому не сказал, но нравился ему этот несуетной человек, который был из породы тех волков, что, будучи голодными, никогда не станут грызть сосновое бревно.
— А ты, я вижу, сам бездомный, — ухмыльнулся Шкурин.
Челеб внимательно посмотрел на него и прикрыл веки, давая разрешение продолжить разговор.
— Кибитка твоя, — сказал Шкурин. — Не живешь ты в ней, хозяин. И два твоих сундука на другой повозке едут. И перины ты на чужой повозке хранишь. Так не бывает.
— И что же надумал? — спросил Челеб. — Разве ты так хорошо знаешь цыганскую жизнь, гаджо?
— Заглянул я туда вчера, — небрежно сказал Шкурин. — Не хватайся за кнут, только глянул одним глазом. Я на него, а он на меня, значит. Давно он с вами едет?
Челеб демонстративно шумно почесался.
— Вот за что не любят чужаков, — сказал он. — Любопытства в них много, порой из-за него они сами на нож лезут. Разве тебе не говорили, что лишние знания полны печали и укорачивают и без того очень маленькую человеческую жизнь?
— Не пугай, — сказал Шкурин. — Для зверинца катаете? Не похоже, зверинец хозяйскую хату не занимает. Я в твои дела не лезу, но больно страшная зверюга у тебя там кантуется. Кто ты для нее? На брата или дедушку она явно не тянет.
— Тебе-то что? — с досадой сказал Челеб, удрученный тем, что посторонний проник в тайну табора.
Летний день длинный, дорога нетороплива и томительна, располагает к разговорам. Постепенно исчезла неприязнь, и вот уже Шкурин сидит, пусть в чужих сапогах и поддевке, но свой, почти свой, и тянет поделиться с ним сомнениями, раз уж что-то он знает.
— И разговаривает? — не поверил Шкурин.
— Внутри меня, — сказал Челеб. — Словно сам с собою говорю.
— Так это не вы идете, он, значит, вас направляет, — сообразил собеседник. — А как же воля, которую вы перед всеми наружу выставляете, которой гордитесь больше всего?
— Это с дедов пошло, — сказал Челеб. — Не нам ломать. Договор такой, понимаешь?
— Хотел бы я знать, чем они ваших предков купили, — пробормотал Шкурин. — И давно вы их так возите?
— Двести лет без малого, — сказал Челеб. — А ты думал, мы таборную жизнь лишь для своего удовольствия ведем?
— Веселые у вас были деды! — хохотнул Шкурин.
В эту ночь Челебу Оглы приснился странный сон.
Снилось ему, что стоит он на вершине прозрачной горы, изнутри ее горит золотым и рубиновым цветом, словно рассыпано в пещерах глубинных червонное золото и россыпи драгоценных камней. А вокруг звезды светят, переливаются, мигают, образуя невиданные узоры. Но спокойно на душе у Челеба, понимает он, что находится дома. И вранье все было о долине меж двух рек, о кирпичных цыганских домах, которых никогда не было. По всему выходило, что один у них всех дом — вот эта гора самоцветная, над которой кружат странные существа, похожие на морских медуз, если только бывают медузы таких размеров. Смотрит Челеб на руки — нет у него рук, смотрит на ноги — ног тоже нет. Жаль, нет зеркала, чтобы всего себя увидеть!
Проснулся Челеб Оглы, попытался вспомнить сон и не смог. Так, какие-то бессвязные обрывки и воспоминание о чем-то грандиозном и цельном, увиденном ночью. С утра ехал задумчивый и угрюмый.
А погони за табором не случилось — или не проведали о нем владельцы коней, или Гость глаза отвел, туманами степные овраги заволок, дождем проливным за табором пролился. Оно и к лучшему — кони в таборе останутся, доказывать никому ничего не придется. Если здесь все милиционеры такие, как тот, что в белой гимнастерке по табору ходил, то дорого могла обойтись им недавняя ночная вылазка. В самом прямом смысле слова. Но лишних денег Челеб Оглы не имел. Тяжелые времена, на жизнь не всегда зарабатываешь.
Шкурин с расспросами не приставал, смолил толстую «казбечину», постегивая лошадей.
Челеб ему сам все рассказал. Было в этом коренастом немногословном гаджо что-то, вызывавшее доверие.
— Прозрачный дом, говоришь? — хехекнул Шкурин, но при этом как-то странно сморгнул. — Бывает, когда, значит, возишь за собой неведомо кого. Чужой сон тебе приснился, хозяин, совсем чужой. Ранее такие сны видел?
И раньше Челеб Оглы видел странные сны, только они немного другие были. Словно несется он с огромной скоростью над странной землей, а внизу колышутся сады из высоких и гибких деревьев, состоящих из одного широкого листа. И где-то на границе света и тьмы кружатся странные существа, похожие на рыб. Солнца нет, а светло, ночью звезд не видно, луна никогда не появляется, только наверху, где небо кончается, в серебристом мареве лениво плывет желтое пятно. Но о них он Шкурину рассказывать не стал.
— Совсем чужой сон, — уже без усмешки заключил Шкурин. — Похоже издалека твой Гость, похоже, даже не отсюда он, а откуда-то из очень и очень далеких краев.
К полудню третьего дня добрались наконец до нужного места.
— Я посмотрю, — сказал Шкурин.
Не то чтобы попросил и не то что просто сообщил о своем решении — где-то посредине интонаций было сказанное им.
— Посмотри, посмотри, — одобрил Челеб. — Держи чуть в сторону от остальных, дело справим.
Волны накатывались на светлый, почти белый песок, смывая птичьи следы и унося обратно ранее выброшенные на берег куски дерева, обломки раковин и амфор с затаившихся в глубинах кораблей, которые не пережили бурь и штормов, когда-то бушевавших в ныне спокойном и безмятежном просторе.
Повозка съехала с дороги, едва обозначенной полосками вытоптанной земли в зелено-серой траве, увязая колесами в песке, добралась до воды. Кони наклонялись, нюхали воду, недовольно фыркали и вскидывали головы. Море им не нравилось.