Я не знаю, почему так и отчего, да мне и нельзя этого знать.
Я собираю рыбу, которую котоголов выбрасывает на берег.
Ее много, мне приходится срезать еще один прут.
На первом уже шесть больших рыбин, серебристых, с маленькими черными точками на брюхе и большой черной полосой по спине.
У этих рыб тупые хищные морды, и они никогда не попадаются в сети.
Прокусывают и уходят.
Зато котоголовы любят их нежное, чуть сладковатое мясо. Я беру нож и вспарываю одну рыбину.
Котоголов благодарно склабится и вгрызается в кишки. Ему надо передохнуть, он устал, у нас уже два прута с рыбой, еще два — и можно возвращаться.
Мужчины, наверное, уже вернулись из кабаньего урочища.
Если им повезло, то они принесли кабана, и сейчас его шкуру палят на огне, чтобы потом свежевать и готовить.
Часть мяса — коптить, а часть — жарить, прямо сегодня, на большом костре, который специально для этого разожгут у входа в жилище.
Тогда вечером каждый из нас получит по куску, все будут сыты, и начнутся разговоры о карнавале.
А может, кто-то предложит поиграть в биоскоп.
Я люблю играть в биоскоп, хотя моя роль всегда проста: я смотрю.
Ведь я слишком молод для того, чтобы помнить настоящие картины или то, что этим словом называют матери света.
Но к игре в биоскоп надо долго готовиться, а вот говорить о карнавале — для этого ничего не надо, разве что наесться до отвала мяса да поудобнее устроиться у огня.
Карнавала ждут и женщины, и мужчины.
Именно через девять месяцев после карнавала некоторые из женщин уходят рожать, меня тоже родили в самом конце июня, а значит, тогда карнавал был в конце сентября.
Карнавал ведь всегда проходит в конце «желтого лета», пока еще тепло и никому не хочется наступления глубокой и сырой осени, а потом — зимы.
Котоголов доел рыбину и устроился у самой воды, видимо, вздремнуть.
Я тоже растянулся на берегу и начал смотреть в небо.
Солнце прогрело песок, мне стало уютно, как у огня.
Я еще не был ни на одном карнавале. Меня с остальными детьми всегда оставляли в жилище, под присмотром одной из матерей. Сами матери тоже уходили в лес вместе со всеми и возвращались лишь тогда, когда карнавал заканчивался, хотя никто и никогда не говорил, что они делали в то время, когда мужчины и женщины веселились.
Я боюсь матерей света.
Как луны и как котоголовов.
Я не боюсь только Монки, но она самая молодая из всех матерей, и глаза ее еще не стали стальными и безжалостными.
И потом — она самая красивая.
Хотя об этом даже нельзя думать.
И не потому, что я пока еще не был ни на одном карнавале. Просто матери света созданы для другого. Об этом на уроках в жилище говорит иногда Старшая Мать.
Ведь если все в этом мире создано для чего-то, то для чего-то созданы и все мы. Мужчины — для охоты и для того, чтобы был огонь. Женщины — чтобы управлять мужчинами и рожать от них детей, которые станут ловить рыбу и помогать женщинам по жилищу. А еще женщины и мужчины будут играть в биоскоп и раз в год принимать участие в карнавале, а дети ждать того дня, когда вырастут и тоже смогут пойти на карнавал, ну а матери света…
Только они знают, откуда надо приносить жидкость для бочек, дающую огонь, и только они знают, как делать так, чтобы она горела.
И еще они умеют разговаривать с котоголовами.
И котоголовы их слушают.
Как мой послушал сегодня Монку и повел меня ловить рыбу, хотя это ведь он ловит, а не я.
У меня закрываются глаза, мне вдруг кажется, что сейчас придет сон, и я попробую его поймать.
Ладошкой, как бабочку, присевшую на цветок.
Бабочка вспархивает и улетает, сон поймать проще.
Мне бы очень хотелось увидеть во сне Монку, хотя такой сон я никогда не стану рассказывать Старшей Матери.
Если бы Монка во сне была бабочкой, то я бы попробовал поймать ее ладошкой.
Я даже боюсь представить, как ее тельце билось бы в моей ладони.
Солнце слепит сквозь закрытые глаза, «желтое лето» в самом разгаре, листья скоро станут повядшими, и придет время карнавала.
Внезапно я слышу сильный всплеск и открываю веки.
И тут же раздается дикий ор котоголова — несчастный звереныш так разоспался, что свалился в воду, и сейчас его несет быстрым течением вниз, а ведь котоголовы не любят, да и не умеют плавать!
Я вскакиваю и бегу вслед за ним, вдоль ручья, отчего-то вспоминая, что когда-то вроде бы уже видел все это во сне, по крайней мере, такой же стремительный ручей, который вот сейчас свернет резко влево, а мне еще надо умудриться проскочить под старым сломанным деревом, да так, чтобы не врезаться в него головой.
Котоголов все продолжает жутко орать, остается лишь ускорить бег, хотя течение ручья все равно быстрее, и крики котоголова становятся тише и тише.
Я плачу на бегу, слезы застят глаза и хочется одного, — чтобы все это миновало, как сон, я снова оказался возле огня у входа в жилище, пусть даже рядом была бы лишь Старшая Мать, пристально смотрящая на меня своими широко открытыми глазами!
Ручей превратился в маленькую речку.
Мальчик бежит по берегу.
Тельце котоголова временами сливается с бурлящей водой, а на какие-то мгновения его становится хорошо видно, вот как сейчас, когда уже позади остался очередной поворот, только почему ручей делается все шире и шире? Уже не ручей — речка, река, много-много воды и так мало шансов вытащить из нее тонущего зверька!
Тимус споткнулся о какой-то корень и упал.
Упал, покатился и внезапно понял, что летит в воду.
Холодную, быструю, уносящую котоголова вниз по течению.
Он попытался удержаться, но ничего не вышло.
Бег и падение. Холодная вода, накрывающая тебя с головой.
Котоголов зажмурился, крики братьев и сестер пропали.
Скорее всего, они просто кружат сейчас где-то поблизости, оплакивая его судьбу.
Как птички-невелички, как стрекозы летом.
Если бы сейчас было настоящее лето, то Тимус спокойно доплыл бы до котоголова — в теплой воде плыть не трудно, иное дело осенью, когда холод мгновенно прохватывает до костей.
Даже если осень теплая и солнечная, как в этом году.
Вода накрыла его с головой, он почувствовал, что его тянет на дно.
Одежда намокла, одежду было жалко.
Ее выдавали раз в год, и Старшая Мать всегда предупреждала, что надо быть аккуратным и осторожным, что другой долго не будет, пока не вырастешь настолько, что эта станет мала.
Свою Тимус получил совсем недавно, штаны и рубаху. Была еще куртка, но она осталась в жилище — ждать холодов.
Если не стянуть рубаху и штаны, то вода утянет на дно. Плыть неудобно, тяжело, одежда сковывает движения.
Как и холод, подбирающийся к сердцу.
Котоголов внезапно жалобно вскрикнул — Тимус хорошо расслышал этот почти детский то ли плач, то ли стон.
А потом раздался шум.
Вода шумела, бурлила, падала с высоты на острые серые камни.
И замирала.
Сердце ухнуло, Тимуса закрутило, и он рухнул с высоты вниз за собственным сердцем.
И на какое-то мгновение наступила тьма.
А когда она рассеялась, то Тимус понял, что лежит в воде, застряв между двух каменных глыб, а совсем рядышком, можно дотянуться рукой, неподвижно плещется на тихой волне безжизненное тельце котоголова.
И Тимус заплакал.
Пытаясь выкарабкаться из воды, подняться, выползти из этой каменной ловушки.
Он встал на ноги, река шумела и бурлила за спиной, здесь была тихая заводь, здесь царили мир и покой.
Волна плеснула и перевернула котоголова на спину.
Тимус взял зверька в руки и побрел к берегу.
Зверек был мокрым и почему-то тяжелым.
Глазки закрыты, пасть оскалена.
Тимус вылез на берег, положил котоголова на песок и стянул с себя мокрые штаны и рубаху.
А потом вдруг схватил котоголова за задние лапы и начал яростно трясти, сам не понимая, зачем это делает.
Будто кто-то закричал у него в голове, что надо делать именно так, и он стоял на берегу, голый и промерзший, и тряс мертвого зверька за задние лапы, неистово, бешено, в приступе какой-то непонятной злобы.