При этом он вспомнил духоту черного зала, жар юпитеров, нацеленных на него, скрипку, от которой болит рука, смычок, у которого оторвалась одна нитка и болтается, болтается, как сумасшедшая, по своим физическим законам — маятник на конце маятника, дуру-пианистку вспомнил с шеей толстой, как у хряка, и насморк, который надо скрывать, но сопли-то вытекут, если вовремя не сделать носом всхрип неприличный… а те, которые в зале, собрались на самых задних местах, чтобы скрипку слышать, а не его насморк, а потом, после аплодисментов, в туалете, у писсуаров, восхищение свое выражать будут: непревзойден, гений, каких еще не рождалось.
А он напевал просто.
— Мне надо подумать, — сказал Соломон Иосифович. — Случай сложный. Ты зря молчал.
На следующий день они встретились, и первым делом Соломон Иосифович спросил:
— Как моча?
Скрипач хукнул.
— Значит, так, — сказал Соломон Иосифович. — Я подумал. У меня есть друзья, парочка просто замечательных психиатров…
— Нет, — сказал скрипач, — только вы! Мне нужно чувствовать музыку, а что они в этом понимают.
— Но я не чувствую музыку!
— Вы чувствуете меня.
— Значит, так, — сказал Соломон Иосифович. — Я и об этом подумал. Есть два варианта. Первый… Черт возьми, как я устал! Выпить хочешь? У меня тут коньяка — магазин открывать можно. Нет? Значит, первый вариант. Я делаю то, что ты просишь. То есть я не знаю, сделаю или нет, но попытаюсь. Мне кажется, это можно. Вся твоя музыка просто накинется на тебя, ты обалдеешь от нее, как я от нее балдею, как весь мир от нее балдеет.
— Вы сможете?!
— Сережа, я попытаюсь, но обещать…
— Вы сможете?!
— Здесь есть маленькое «но». Если я прав, ты больше не сможешь писать такую музыку. Ты — напевающий человек, этого не изменить, я полагаю. Музыка, которая живет внутри тебя и которая так просто вырывается наружу, может жить внутри тебя, только если тебе комфортно, если ей комфортно, если она не задевает тебя, а просто так, нравится, чтобы напевать ее, когда ты размешиваешь свой кофе в джезве.
— Я… растворимый, извините.
— Неважно… Словом, мне кажется, я могу сделать так, чтобы ты чувствовал свою музыку, хотя и не обещаю. Только в этом случае другой такой музыки ты уже не напишешь.
— Да черт с ней! — сказал скрипач. — Мне и того хватит.
— Это первый вариант, — внушительно сказал Соломон Иосифович. — Но есть и второй. Чтобы ты мог выбрать.
И замолчал.
— Ну?
— Я попробую сделать так, чтобы ты создал музыку, которая и тебя унесет на небеса. Я прикинул, вроде получится, но вероятность небольшая. Медицина, знаешь ли, умеет очень немного гитик.
— Вы так с сомнением говорите. Здесь есть какое-то «но»?
Теперь хукнул сам Соломон Иосифович, маленький, бледненький, просто прозрачный от очередной порции лечебного голодания, с глазами усталыми, словно бы с Креста.
— Я не знаю, какие «но». Но какие-то должны быть обязательно. Может, тебе просто не захочется напевать ту музыку, которая сегодня зажигает весь мир. Может, нет: ведь «чижика-то пыжика» мы напеваем…
— Я чижиков-пыжиков не пишу! — возмутился скрипач.
Соломон Иосифович заскрипел, изображая доброжелательное посмеивание.
— Выбор перед тобой, Сережа. Или-или.
— Я могу подумать?
— Конечно.
— Тогда второе, — сказал скрипач.
Соломон Иосифович был врач от Бога. Может быть, он даже и верил в Бога, нам про это ничего не известно. Известно только, что он был очень хороший врач. Известно также, что несколько был привержен Соломон Иосифович тайнам нетрадиционной восточной медицины и даже, говорят, неплохо прирабатывал на тех тайнах: после утреннего обхода всегда к его кабинету стояла очередь, и в очереди той замечались люди не из простых. Мы не знаем, может, просто из зависти люди так говорят. А может, так и на самом деле было. Однако когда речь шла о лечении больного, Соломон Иосифович именно что его лечил — и предпочитал самыми традиционными способами.
Он считал, что медицина за тысячи лет, а особенно за последние несколько декад, кое к чему пришла. Что лекарства, которые продаются в аптеках, пусть даже и не дешевые, все-таки кое-что могут, а вот если в комплексе, так это и совсем хорошо. Он прямо-таки колдун был, выискивал сочетания различных медикаментов, поэмы из лекарств составлял, больные едва не выли, когда он их пичкал, но потом как-то так получалось, что они уже и не больные вовсе.
Посидел Соломон Иосифович в кабинетике своем тесном, поколдовал над бумажкой, потом телефончик поднял и позвонил скрипачу домой: приходи, мол.
Тот примчался.
— Это не поэма медикаментозная, — заявил он скрипачу с ходу, — это соната бетховенская, судьба стучится в дверь, это мое лучшее произведение… но придется помучиться. Я бы предпочел, чтобы ты у меня полежал.
— Нет, — сказал скрипач, — это уж слишком.
— Ты хочешь почувствовать музыку? Когда я говорю «я бы предпочел», это значит, ты должен лечь.
— Но… это же не болезнь, это же просто какой-то дефицит в моем организме.
— Дефицит в организме — это и есть болезнь, канифоль свою скрипку! И ложись. Прямо сейчас.
— Но…
— Прямо сейчас! Причем придется и заплатить. У тебя денег-то сколько?
Никакой усталости не было в глазах доктора. Они сверкали. Причем сверкали нехорошо.
Оба двухместных бокса, которыми распоряжался Соломон Иосифович, были, к сожалению, в тот момент заняты, так что скрипачу пришлось ложиться на высокую неудобную кровать в шестиместной палате с весьма разношерстной публикой. Особенно развлекал сосед, мужчина настолько толстый, что лежа на животе (а он лежал почему-то только на животе), он не доставал головой до подушки, а на подушке у него всегда валялась какая-нибудь книжка, и не поймешь, то ли спит он, то ли читает, а во сне вдобавок он имел обыкновение громко разговаривать, причем злобно. Для разнообразия иногда храпел — громко и тоже злобно.
Но скрипачу было не до соседа. Бетховенская соната Соломона Иосифовича обернулась для него гестаповской пыткой, он уж и пожалел, да отступать постыдился. По 10–13 часов в день он лежал под капельницей. Время от времени к нему приходила сестра и ложками впихивала таблетки. В коротких промежутках между капельницами его заставляли поворачиваться на живот и вкалывали в зад целую кучу ампул, а еще мучили внутривенными.
И сто раз на день подлетал Соломон Иосифович. Все время что-то выстукивал, высматривал, живот мял (хотя при чем тут живот, когда речь о музыке), а когда дежурил, даже ночью прискакивал. В общем, старался изо всех сил.
Лекарства действовали. То бессонница нападала, то сон кромешный, то вдруг жор, да такой, как будто бы от голода пропадаешь, а то вдруг что-то вроде вознесений на небеса.
Больные смотрели на него с интересом и подозрением, спросили как-то: «С чем лежишь?» Скрипач сказал: «Нервное». Посмотрели с сомнением, заподозрили, кажется, алкоголизм, но отстали, вернулись к своим кроссвордам, детективам и телевизору — вот телевизор скрипача донимал. Самый молодой принес в палату телик и смотрел там только про спорт и рыбалку.
А потом однажды лопнуло что-то у скрипача в голове. Типа — дзы-ын-нь! Скрипач испугался и тут же позвал Иосифовича.
Тот почему-то опять помял ему живот, наверное, по привычке. Потом сказал:
— Завтра — на выписку. Нечего тебе здесь больше делать. Если не помог, значит, и не помог. Извини.
Выписка, как и во всех бомжовых больницах, осуществлялась примерно в 12 часов дня, а лопнуло у скрипача накануне вечером. Музыка веером летала в его голове, самая разная, но пронзающая насквозь, скрипач плакал, что не сможет эту музыку запомнить, да и невозможно было ее запомнить, он попытался было убежать из больницы, но дверь на этаже была уже заперта. Больные пожалели его, видят, человек мучается, спросили: «Хочешь выпить?», но скрипач в ужасе замахал руками, и от него снова отстали, перестав уважать вконец.