Кот посидел еще немного, бумага перед глазами вдруг стала странно расплываться. Похоже, он сильно устал. Очень сильно. Кот Баюн с тоской посмотрел на сундук, где ему было приготовлено уютное лежбище, смахнул с круглых глаз выступившие вдруг слезинки и вновь принялся за работу.
Надо было много работать, чтобы успеть изложить на бумаге все, что происходило с ним в этой жизни. Многое вспоминалось ему сейчас, в эти ночные часы.
Звякнула щеколда, дверь отворилась, и в комнату вошел немец Эммануил Кант. Снял штиблеты, аккуратно поставил в угол скрипку, сел на табурет и, по-бабьи подперев щеку, с немецкой любознательностью уставился на Баюна.
— Все пишете, — с расстановкой сказал он. — Пишите, Баюн, пишите. Помните, что создаете историю. История всегда бывает такой, какой она описана… э-э-э… скажем, умными существами. Поэтому она постоянно меняется. Это единственная научная дисциплина, содержание которой постоянно меняется в зависимости от личного мнения тех, кто ею занимается.
Снял пиджак, повесил его на гвоздь.
— Сегодня, Баюн, — сказал он, — я открыл в себе моральный закон. Что такое совесть? Вот я посмотрел на звездное небо. Мрак вокруг, в темноте мерцают звезды, светят. Звезды — это совесть небес.
Они видны в кромешной тьме, они — источник света. И я подумал: а почему нет символов тьмы на небесах? Днем звезд не бывает. Если бы не было морального закона, которым мы живем, небо каждого дня было бы испещрено черными точками. Но тьма кратковременна, об этом каждый день говорит солнце. Моральный закон — это свет, который живет в тебе и не дает разрастаться тьме.
— Как всегда вы все усложнили, Эммануил, — не отрываясь от занятия, сказал кот. — Суть морального закона в том, чтобы радоваться каждой живой мыши и убивать лишь тогда, когда хочется есть.
— Значит, Голем все-таки существовал, — сказал Дзержинский, поднимая глаза от бумаг.
В кабинете было сумрачно, горела настольная лампа под зеленым абажуром. Дзержинский почему-то считал, что зеленый цвет успокаивает воспалившиеся глаза.
— Именно так, Феликс Эдмундович, — вздохнул Бокий. — А теперь его нет.
— И человека ты потерял?
— И человека потерял. Хорошего человека, думающего, инициативного.
Дзержинский что-то пометил у себя в бумагах, наклонился к Бокию.
— Готовьте экспедицию в Тибет, Глеб, — сказал он. — Рерих утверждает, что в глубинах гор есть загадочная страна, которой правит Союз девяти. Они намного обогнали весь мир в техническом развитии. Сколько нам потребуется для подготовки экспедиции?
— Думаю, не меньше года, — прикинул Глеб.
Дзержинский встал, подошел к окну.
— Техническое перевооружение — это то, что нам сейчас необходимо, — сказал он твердо. — Я обдумал ваши слова. Необходимо организовать научный и технический шпионаж на Западе. Надо скупать технологии, патенты, просто воровать хорошие машины и станки, если не удастся их купить за приемлемую цену. И искать свои таланты, разумеется. У меня на днях был один изобретатель, предлагает использовать направленные взрывы для открытой разработки угольных и рудных месторождений. А по ночам изобретает машину, которая будет двигаться под землей. Даже название ей придумал: геоход. Представляете, Глеб, страна в развалинах, а люди уже замахиваются на недостижимые цели! И нам надо поддержать таких людей — мечтателей, романтиков, фантазеров.
— А мировая революция?
Дзержинский махнул рукой.
— Революция подождет. Главное — не похоронить нынешний росток будущего. Мировая революция — жупел, пугало, которым время от времени можно будет пугать буржуазию. А для нас наступает новый этап. Дворцы разрушены, пора строить новые, но уже для всех.
— А как же стальной человек с Кавказа? — усмехнулся Бокий.
— Знаете, Глеб, а мне его позиция нравится, — сказал Дзержинский. — Она позволяет держать всех в кулаке. Будет зарываться, мы его поправим. Есть Ильич, есть Бухарин, есть, наконец, я, пусть мне остается не так уж и много времени. А концентрационные лагеря — необходимое условие для строительства нового мира. Тот, кто не уверовал в догмат, должен хотя бы склониться перед ним. И знать, что если ты не склонишься, то тебя склонят. Идея не терпит массового сомнения, все сомнения должны оставаться теоретикам, остальных должен поддерживать энтузиазм. Главная опасность для пролетарского государства живет не вне, а внутри его. Это сознание масс.
— А не боитесь? — прищурился Бокий.
— Оказаться в жерновах? — вздернул бородку Дзержинский. — Знаете, Глеб, не боюсь. За мной многолетний авторитет, я показал партии, на что способен, и доказал, что не являюсь врагом идеи.
А кроме того… Глеб, я могу быть с вами полностью откровенным.
Страха нет и еще по одной причине. Вы мне рекомендовали обратить внимание на Фридриха Павловича Гросса. Действительно, очень любопытная личность. Теперь я знаю многое из того, что ожидает нас в ближайшие двадцать лет: смерть вождей, кровавая борьба с оппозицией, индустриализация и коллективизация страны. Нельзя изменить судьбу отдельного человека, можно изменить направление общественного развития. Но методы, методы… Иногда мой разум противится всему этому. Придется пролить много крови. Все во имя будущего, Глеб, все во имя будущего.
— Не сомневаюсь, — сухо сказал Глеб Бокий. — Вопрос в том, поймут ли нас будущие поколения? Оправдают ли они пролитую нами кровь?
— При единственном условии, — сказал Дзержинский. — При одном-единственном условии, Глеб. Если они будут жить хорошо. Значительно лучше, чем жили прежде. В противном случае мы будем прокляты.
Бокий помолчал. На эти слова что-то возразить было очень трудно. Он сам думал об этом ночами. И все же не удержался:
— Феликс Эдмундович, но вы так и не сказали, почему не боитесь заглядывать в будущее…
— Не боюсь, — сказал Дзержинский и отвернулся к окну. — Мне осталось совсем немного. Я умру внезапно от сердечного приступа после доклада, который сделаю как председатель ВСНХ страны в двадцать шестом году.
— Предчувствия? — усмехнулся Бокий.
Дзержинский отрицательно качнул головой.
— Фридрих Павлович Гросс сказал.
РОН ГУЛАРТ. БЕСЕДЫ С МОИМИ КОЛЕНКАМИ
Они коленки завели со мной беседу на следующий день после того, как я вернулся домой из клиники фонда Шлезингера в Сан-Рафаэле. Я сидел в гостиной и наслаждался видом на залив Сан-Франциско. Как обычно, его бороздили многочисленные разноцветные парусные яхты. Моя жена подложила мне под спину две пухлые подушки с шотландским орнаментом и закутала нижнюю часть тела индейским пледом, а сама укатила в Саусалито на репетицию.
Возможно, вы о ней слышали. Мэвис Скэттергуд. Лет этак семь назад она и еще двое парней сколотили команду «Скэттергуд Сингерз», очень успешную фолк-группу, и были чертовски близки к завоеванию премии «Грэмми». Недавно Мэвис подобрала себе двух новых парней и надеялась возродить былую славу. Единственной помехой стал Эдмонд Скалли, их новый исполнитель на банджо, который считал, что группа должна называться «Эдмонд, Фрэд и Мэвис».
Между прочим, меня зовут Фрэнк Уитни, и я сейчас на пенсии, а раньше работал главным художником рекламного агентства.
— Ты остался один дома и чувствуешь себя неуверенно. Не волнуйся, — услышал я голос, полный материнской заботы.
Хотя у меня возникло впечатление, что голос идет откуда-то из области моего левого колена, я обвел взглядом большую, залитую солнцем комнату. И никого не увидел.
— Подумать только, жена бросила тебя одного, а ведь ты выписан из хирургического отделения всего два дня назад.
Наклонившись вперед, я откинул край красно-желтого с золотом пледа и стал рассматривать свои колени.