Меня зачаровывала эта картина, и я мог смотреть на нее часами. Я изучал каждый дюйм, отмечая изгиб пальмовых листьев, рассыпавшиеся по плечами пряди волос, загибающиеся подолы юбок из травы, направление и скорость ветра. Я почти чувствовал его дыхание на лице. Прохладная чистая вода, тепло островного света убаюкивали. Я умел разглядеть крошечных крабов, ракушки, морские звезды на берегу, мартышку, выглядывающую из кроны пальмы. Но самым странным на картине — почти в тени стойки, как раз перед тем, как рай заканчивался у двери в туалет — была рука, отводящая широкий лист какого-то растения, словно сам я стоял на краю джунглей, наблюдая за человеком в шлюпке.
Но время шло, жизнь становилась все сумбурнее, и отец перестал ходить в «Тропики» по воскресеньям. Необходимость кормить семью заслонила «Гигантов», и до смерти матери всего несколько лет спустя отец работал по шесть дней в неделю. Когда я сам стал посещать бары, это были уже не «Тропики», ведь они считались стариковским местом, но память о фреске сохранилась, сколь бы ни сменялись лета и зимы. Когда жизнь становилась слишком уж лихорадочной, мирная красота картины возвращалась ко мне, и я задумывался, каково это — жить в раю.
Несколько лет назад я поехал в Вест-Айслип навестить отца, который теперь живет один в том же доме, где я вырос. После обеда мы сидели в гостиной и говорили про былые времена и что изменилось в городе с моего последнего приезда. Наконец он задремал в своей качалке, а я, сидя напротив, размышлял о его жизни. Он казался совершенно довольным, а я мог думать лишь о многих годах тяжелого труда, наградой за которые стал пустой дом на окраине. Подобная перспектива нагоняла тоску, и чтобы ее развеять, я решил прогуляться. Была четверть одиннадцатого, и в городке все примолкло. Я прошел Хайби-лейн и повернул к Монтауку. Проходя мимо «Тропиков», я заметил, что дверь открыта и старая вывеска с пивной кружкой по-прежнему пузырится неоновой пеной. Честное слово, музыкальный автомат по-прежнему тихонько бренькал Бобби Дарина. В окно я увидел, что круглогодичная рождественская гирлянда из моего детства, обрамлявшая зеркало за стойкой, зажжена. Ни с того ни с сего я решил зайти и пропустить стаканчик, надеясь, что за прошедшие десятилетия фреску никто не закрасил.
Посетитель был лишь один: у стойки сидел тип настолько морщинистый, что казался лишь мешком кожи в парике, штанах, кардигане и ботинках. Глаза у него были закрыты, но время от времени он кивал бармену, который громоздился над ним — громила в грязной футболке, которая едва не лопалась на бочонке пивного пуза. Бармен говорил почти шепотом, не выпуская изо рта сигареты. Когда я вошел, он поднял глаза, помахал рукой и спросил, чего подать. Я заказал дешевый коньяк и воду. Ставя выпивку на подставочку, он спросил:
— Давно из спортзала? — И ухмыльнулся.
Теперь я уже далеко не образец подтянутости, а потому рассмеялся. Я счел это шуткой по адресу нас троих разом — потрепанных жизнью, потерпевших кораблекрушение в тропиках. Заплатив, я выбрал столик, откуда хорошо видел бы южную стену, не поворачиваясь спиной к собратьям по бару.
К моему облегчению фреска осталась на месте, почти целая. Ее краски поблекли и потускнели от многолетних наслоений табачного дыма, но я снова узрел рай. Кто-то пририсовал усы одной из красоток в травяной юбочке, и при виде подобного кощунства сердце у меня на мгновение упало. А так я просто сидел, предаваясь воспоминаниям и рассматривая бриз, запутавшийся в пальмах, прекрасный океан, дальний корабль и бедолагу, пытающегося добраться до берега. Тут мне пришло в голову, что городку следовало бы объявить фреску историческим достоянием.
От грез меня оторвал старик, отодвинувший барный табурет и потащившийся к двери.
— Пока, Бобби, — буркнул он и был таков.
«Бобби», — произнес я про себя и поглядел на бармена, который начал протирать стойку. Встретив мой взгляд, он улыбнулся, но я быстро отвернулся и снова сосредоточился на фреске. Несколько секунд спустя я снова бросил на него взгляд украдкой: до меня начало доходить, что я его знаю. Он явно был из старых дней, но время замаскировало его черты. Я еще на несколько секунд вернулся в рай, а потом вдруг — под солнцем и океанским ветром — вспомнил.
Таких, как Бобби Ленн, мама называла хулиганами. Он был на пару классов старше меня в школе и на световые годы впереди в жизненном опыте. Уверен, к концу средней школы он уже потерял невинность, напился и попал под арест. В старших классах он заматерел и, хотя всегда был обвислым и уже с брюшком, бицепсы накачал мощные, а голодный взгляд не оставлял сомнений, что такой человек пришибет вас без тени раскаяния. Волосы он носил длинные и спутанные и даже летом ходил в черной кожаной куртке, джинсах, футболке со следами пролитого пива и толстых черных ботинках со стальными накладками на носках, которыми мог бы пробить дыру в дверце машины.
Я видел, как он дерется после школы у моста, причем с парнями крупнее его, атлетами из футбольной команды. Он даже хорошим боксером не был; и правые, и левые у него были просто ударами наотмашь. У него могла идти из брови кровь, он мог получить удар ногой в живот, но не терял неуемного бешенства и не останавливался, пока его противник не валился на землю без сознания. У него был излюбленный удар в горло, которым он отправил в больницу нападающего школьной команды. Ленн каждый день с кем-нибудь дрался; временами замахивался даже на учителя или директора.
Он сколотил банду — еще три неудачника в кожаных крутках, почти такие же злобные, но только без мозгов. Если Бобби обладал черным юмором и определенным хитроумием, его «шестерки» были неприкаянными болванами, нуждавшимися в его силе и руководстве, чтобы казаться хотя бы кем-то. Его постоянным спутником был Чо-чо, которого ребенком в Бруклине повесила банда, враждующая с бандой его старшего брата. Сестра нашла его и перерезала веревку, прежде чем он задохнулся. Но у него остался шрам — кожистый рубец-ожерелье, который он прятал под цепочкой с распятием. Кислородное голодание мозга свело его с ума, и когда он говорил — резким хриплым шепотом — обычно никто, кроме Ленна, его не понимал.
Вторым подельщиком был Майк Уолф по прозвищу Волк, чье любимое времяпрепровождение — нюхать растворитель для краски в сарае деда. В лице его действительно проглядывало что-то волчье, а тоненькими усиками и заостренными ушами он смахивал на солиста из «Ойл Кэн Харри». Был еще и Джонни Марс, тощий жилистый парень с пронзительным скрежещущим смешком, от которого впору спичку зажигать, и острой паранойей. Однажды вечером за какое-то якобы неуважение со стороны учителя он расстрел ял окна школы из обреза своего старика.
Я до смерти боялся Ленна и его банды, но мне повезло, так как я ему нравился. Наше знакомство уходило корнями в то время, когда он еще играл в детской футбольной лиге. Уже тогда он доставлял неприятности наставникам, но был хорошим полузащитником и играл жестко. Его беда заключалась в том, что Бобби не умел слушаться указаний и то и дело предлагал тренерам, мать их, отвалить. А в те времена подобное поведение не оставляло старших равнодушными…
Однажды, когда Ленн учился в седьмом классе, он запустив камнем в проезжающую по Хайби машину и разбил боковое стекло. Копы взяли его на месте. Мой отец случайно проезжал мимо, увидел, что происходит, и остановился. Он знал Бобби, поскольку судил множество матчей футбольной лиги. Копы сказали, что собираются отвезти Ленна в участок, но отцу как-то удалось уговорить их отпустить мальчишку. Он заплатил водителю машины за ремонт окна и отвез Бобби домой.
По какой-то причине, может, потому что собственного отца он не знал, происшествие произвело на Ленна большое впечатление. И хотя он не сумел последовать совету, который мой старик дал ему в тот день, продолжал пакостить и портить себе жизнь, в отплату за проявленную доброту решил присматривать за мной. Впервые я догадался об этом, когда ехал на велосипеде через территорию начальной школы к баскетбольной площадке. Чтобы попасть туда, мне предстояло миновать место, где хулиганы, дурачась, бросали мяч о высокую кирпичную стену спортзала. Не обнаружив их там, я всегда испытывал облегчение, но в тот день они были на месте.