В том числе и…
Пока я смотрел, он успел подойти откуда-то сзади. И не в уши, а в сердце мне ударило:
— Здравствуй, па!
На этот раз ему было, похоже, лет четырнадцать. По календарю — под сорок. Но здесь не бывает календарей. Четырнадцать. Опасный возраст.
— Здравствуй, сын! — сказал я, стараясь, чтобы голос не дрогнул. Мужчина не должен быть слабым. Формальность. Он-то видит меня насквозь. А иначе меня здесь и не было бы.
После приветствий наступило неизбежное молчание, заполненное активными действиями. Нет, мы не обнимались, не целовались, не хлопали друг друга по плечам или спине, даже рук не протянули, чтобы пожать. Мы просто смотрели один на другого. Взгляд ведь тоже действие, нередко требующее немалой энергии и вызывающее серьезные результаты. Более ощутимые, чем, скажем, удар кулаком или, наоборот, крепчайшее объятие. Взгляд, как и звук, способен убивать и воскрешать. В зависимости от чувства, какое он (являясь, так сказать, несущей частотой) сообщает партнеру, а потом и принимает в ответ. Я каждый раз с немалой тревогой ожидал этого первого обмена взглядами, опасаясь многого. С тревогой? С трепетом, это будет точнее.
И облегченно вздохнул. Потому что в его глазах прочитал то же самое, что послал на пределе своих сил ему: любовь. Нет, конечно, улавливались там и неизбежные, так сказать, обертоны. Но не они определяли главное.
Только после этого я заметил, как вдруг изменилось окружающее. Оно ожило, как если бы из карандашного наброска превратилось сразу в осуществленный проект. Дома перестали казаться зыбкими, налились тяжеловесностью камня, бетона — или из чего там они были построены. Улица заполнилась машинами — сразу, как если бы до этого мгновения их сдерживала где-то могучая плотина — и вот открыли шлюзы. Правда, если вглядеться, то возникшее все же не было совершенно надежным. Высоченное, башенного типа здание по ту сторону улицы все еще примеряло свою крышу — шпиль сменялся куполом, потом плоскостью, затем ступенчатой пирамидой, — словно женщина в магазине примеряла перед зеркалом шляпку. Скользящие мимо машины — некоторые из них — тоже преображались на ходу, не уменьшая скорости. Но большинство уже утвердилось в своем облике. И людей тоже сразу появилось много — разных, едущих, идущих, бегущих или просто стоявших, словно в ожидании чего-то. Это тоже повторялось каждый раз — и тем не менее всегда воспринималось мною как бы впервые. Потому, может быть, что очень нечасто удавалось мне побывать здесь. Куда реже, чем хотелось бы. Ведь зависело это не от меня.
А от него. От сына.
Которого никогда не было.
То есть, если быть точным…
Он прервал мои мысли:
— Ну что, па, пошли?
— Конечно, — поспешил согласиться я.
И двинулся, стараясь держаться плечо к плечу с ним. Это было несложно, потому что ростом он никак не уступал мне. То есть, кажется, по замыслу он был намного выше, но при мне старался скрывать это. Как, наверное, и многое другое. Но с этим ничего нельзя было поделать.
Собственно, из этого и состояли наши редкие встречи: мы бродили по городу, который каждый раз был иным, и разговаривали. Иногда, когда я уставал (он — никогда), присаживались где-нибудь, где были скамейки. Темы для разговоров всегда находились: слишком уж не похожими друг на друга были миры, в которых мы обитали. Не просто непохожими: несовместимыми. Здешние обитатели никогда не появлялись у нас — во всяком случае, в нынешнем своем качестве. А таких, как я, кому время от времени дозволялся доступ сюда, среди шести миллиардов земных жителей были, по-моему, единицы, от силы — десятки. Во всяком случае, мне ни разу не доводилось встретить здесь кого-то, вроде меня: гостя из нашего мира. Что, в общем-то, и неудивительно. Если знать…
— Как тебе кажется, па — сильно у меня тут изменилось?
Об этом я просто еще не успел подумать. И откровенно сказал:
— Погоди, сын, не так сразу. Я еще и на тебя не нагляделся как следует. Ты ведь давненько уже не приглашал меня. Я уж подумал было, что ты…
— Что больше не хочу тебя видеть?
Именно так я и думал — но теперь мне стало стыдно, и я ответил:
— Нет, что ты, сын: такого я даже не могу представить… Он кивнул:
— Правильно. С отцами такого не бывает. Что же ты подумал?
— Ну, об этом… как это тут у вас называется? Что снова пришел твой черед отправиться в жизнь. И что тут тебя больше нет.
Сын покачал головой. Вздохнул и тут же улыбнулся.
— Наверное, — сказал он, — до этого еще далеко. Нам тут никогда прямо не говорят, но как бы дают понять, что каждый из нас был рассчитан надолго, и призовут любого еще не скоро. Знаешь, узнав об этом, тут у нас почти все очень тяжело переживают.
— Почему? Здесь так плохо?
— Потому что очень мало таких, кого навещают так, как вот ты меня. У меня есть ты, и это совсем другое дело. А у многих-многих других — никого. И они своих отцов никогда даже и не видели. Так что мне намного легче.
Я посмотрел на него, стараясь глазами выразить всю благодарность, какую испытывал к нему за эти слова. Но вслух сказал другое — задал вопрос, на какой раньше не отваживался:
— Ты все время говоришь об отцах. Разве матери никогда…
И не закончил: так изменилось вдруг выражение его лица. И взгляд стал холодным, жестоким. Он поднял руку, как бы запрещая мне говорить. И огляделся.
— Хорошо, что никто не услышал. А то…
— Что же я такого сказал?
— Это слово. Тут оно — самое страшное проклятие. Как и другое — «врачи». Мы как бы считаем, что одни нас убивают, а другие этого хотят, то есть они — главные убийцы. Разве не так? Так. И они сами это знают. Поэтому отцы, пусть и редко, сюда приходят, откликаются на наш зов. А матери — никогда. Во всяком случае, никто из нас не слыхал о таких случаях. Ты сам разве не так думаешь?
Ответить на это было нелегко. Не говоря уже о том, что и отцы по большей части не возражали. А если говорить честно — они-то и решали. Но как объяснишь все это тому, кто совершенно ничего о жизни не знает, кроме самого общего: что она существует и что люди живут ею. А что значит «живут» — об этом сын, как и все они здесь, мог только фантазировать. С фантазией у них, судя по всему окружающему, был полный порядок.