Город за окном меняется, ненавязчиво и неумолимо. По километражу мы еще в Москве, но она все больше вытесняется. И ночь, что по часам — в самом разгаре, превращается в серый, полупрозрачный туман. Сквозь него силуэт улицы кажется зыбким, колеблющимся, меняющимся. Мне никогда еще не удавалось определить ту грань, за которой начинается это преображение миров. Скорее всего, такого четкого рубежа вообще не существует, преобразования начинаются иногда чуть ли не у самого моего дома, зато порой — уже где-нибудь за Кольцевой, за Красногорском. Почему-то мы всегда едем не по самому краткому пути, а обязательно через центральные районы. Почему — не знаю. Никогда не пытался спрашивать. Заранее знаю, что ответа не будет. Но это и не важно. Скорее всего, даже ответь они, я все равно не понял бы.
Здания незнакомых очертаний, мимо которых лежит теперь наш путь, продолжают казаться, как бы это сказать, неуверенными в себе, непрочно стоящими, словно бы они только что возникли из ниоткуда, и стоит нам проехать — туда же и вернутся. Когда меня везли впервые, эта зыбкость окружающего пугала, вызывала настоящий страх: наша привычная жизнь основана на чувстве опоры, на ощущении устойчивости окружающего мира. Это свойственно всему живому, и только небесные тела обходятся без такой потребности. Но постепенно я привык, как привыкаешь к виртуальности телекартинок. Внушил себе: опора, конечно же, есть, только она — не здесь. Ну, значит, так и должно быть.
А снаружи ничто больше не напоминает того привычного города, в котором я родился и живу сейчас. Силуэты кварталов, то зубцы, то дуги, даже не стараются быть похожими на что-то знакомое. Здесь все — само по себе. Кроме людей. Их тут просто нет. Хотя правильнее было бы сказать: не видно. Ни единого прохожего или проезжего.
Мертвый город? Но теперь я уже знаю: тут все есть и все возникнет, станет видимым и даже осязаемым. Еще не сию минуту, но…
Но уже скоро. Я понимаю это, ощутив, как плавно замедляется ровный, размеренный бег машины и она одновременно смещается вправо, ближе к тротуару. Интересно: движение в этом мире тоже правостороннее. Во всяком случае, в этой его части. Значит, уже сейчас предстоит остановка. Этого места я не помню, в прошлый раз поездка закончилась в каком-то другом. Впрочем, как и все предыдущие: у каждой был свой маршрут, свой конец. Да и начинались они не обязательно у моего дома.
Но это все — пустяки, не имеющие значения.
Последние метры машина почти проползает. И наконец — стоп.
Дверца распахивается, и я выхожу, не дожидаясь предложения. Двое даже не смотрят на меня. Машина трогается. Провожаю ее взглядом — просто из любопытства, потому что это уже вовсе не та «ауди», в которую я садился в Москве. Что-то совсем уже другое. В нашем мире таких не делают. Я смотрю вслед лишь по одной причине: еще ни разу не случалось, чтобы дважды я выходил из одной и той же машины. Всегда они оказывались разными. Как и здешние улицы. Как и все здесь.
В том числе и…
Пока я смотрел, он успел подойти откуда-то сзади. И не в уши, а в сердце мне ударило:
— Здравствуй, па!
На этот раз ему было, похоже, лет четырнадцать. По календарю — под сорок. Но здесь не бывает календарей. Четырнадцать. Опасный возраст.
— Здравствуй, сын! — сказал я, стараясь, чтобы голос не дрогнул. Мужчина не должен быть слабым. Формальность. Он-то видит меня насквозь. А иначе меня здесь и не было бы.
После приветствий наступило неизбежное молчание, заполненное активными действиями. Нет, мы не обнимались, не целовались, не хлопали друг друга по плечам или спине, даже рук не протянули, чтобы пожать. Мы просто смотрели один на другого. Взгляд ведь тоже действие, нередко требующее немалой энергии и вызывающее серьезные результаты. Более ощутимые, чем, скажем, удар кулаком или, наоборот, крепчайшее объятие. Взгляд, как и звук, способен убивать и воскрешать. В зависимости от чувства, какое он (являясь, так сказать, несущей частотой) сообщает партнеру, а потом и принимает в ответ. Я каждый раз с немалой тревогой ожидал этого первого обмена взглядами, опасаясь многого. С тревогой? С трепетом, это будет точнее.
И облегченно вздохнул. Потому что в его глазах прочитал то же самое, что послал на пределе своих сил ему: любовь. Нет, конечно, улавливались там и неизбежные, так сказать, обертоны. Но не они определяли главное.
Только после этого я заметил, как вдруг изменилось окружающее. Оно ожило, как если бы из карандашного наброска превратилось сразу в осуществленный проект. Дома перестали казаться зыбкими, налились тяжеловесностью камня, бетона — или из чего там они были построены. Улица заполнилась машинами — сразу, как если бы до этого мгновения их сдерживала где-то могучая плотина — и вот открыли шлюзы. Правда, если вглядеться, то возникшее все же не было совершенно надежным. Высоченное, башенного типа здание по ту сторону улицы все еще примеряло свою крышу — шпиль сменялся куполом, потом плоскостью, затем ступенчатой пирамидой, — словно женщина в магазине примеряла перед зеркалом шляпку. Скользящие мимо машины — некоторые из них — тоже преображались на ходу, не уменьшая скорости. Но большинство уже утвердилось в своем облике. И людей тоже сразу появилось много — разных, едущих, идущих, бегущих или просто стоявших, словно в ожидании чего-то. Это тоже повторялось каждый раз — и тем не менее всегда воспринималось мною как бы впервые. Потому, может быть, что очень нечасто удавалось мне побывать здесь. Куда реже, чем хотелось бы. Ведь зависело это не от меня.
А от него. От сына.
Которого никогда не было.
То есть, если быть точным…
Он прервал мои мысли:
— Ну что, па, пошли?
— Конечно, — поспешил согласиться я.
И двинулся, стараясь держаться плечо к плечу с ним. Это было несложно, потому что ростом он никак не уступал мне. То есть, кажется, по замыслу он был намного выше, но при мне старался скрывать это. Как, наверное, и многое другое. Но с этим ничего нельзя было поделать.
Собственно, из этого и состояли наши редкие встречи: мы бродили по городу, который каждый раз был иным, и разговаривали. Иногда, когда я уставал (он — никогда), присаживались где-нибудь, где были скамейки. Темы для разговоров всегда находились: слишком уж не похожими друг на друга были миры, в которых мы обитали. Не просто непохожими: несовместимыми. Здешние обитатели никогда не появлялись у нас — во всяком случае, в нынешнем своем качестве. А таких, как я, кому время от времени дозволялся доступ сюда, среди шести миллиардов земных жителей были, по-моему, единицы, от силы — десятки. Во всяком случае, мне ни разу не доводилось встретить здесь кого-то, вроде меня: гостя из нашего мира. Что, в общем-то, и неудивительно. Если знать…
— Как тебе кажется, па — сильно у меня тут изменилось?
Об этом я просто еще не успел подумать. И откровенно сказал:
— Погоди, сын, не так сразу. Я еще и на тебя не нагляделся как следует. Ты ведь давненько уже не приглашал меня. Я уж подумал было, что ты…
— Что больше не хочу тебя видеть?
Именно так я и думал — но теперь мне стало стыдно, и я ответил:
— Нет, что ты, сын: такого я даже не могу представить… Он кивнул:
— Правильно. С отцами такого не бывает. Что же ты подумал?
— Ну, об этом… как это тут у вас называется? Что снова пришел твой черед отправиться в жизнь. И что тут тебя больше нет.
Сын покачал головой. Вздохнул и тут же улыбнулся.
— Наверное, — сказал он, — до этого еще далеко. Нам тут никогда прямо не говорят, но как бы дают понять, что каждый из нас был рассчитан надолго, и призовут любого еще не скоро. Знаешь, узнав об этом, тут у нас почти все очень тяжело переживают.