— Вы успели! — выдохнул я, проглотив комок в горле. — Слава Богу, вы успели выйти!
— Не совсем. — Любовь Николаевна снова закашлялась, и Ксюша погладила ее по руке. — Когда Коля прибежал и сказал: «Любовь Николавна, там что-то горит», по лестнице на первый было уже не спуститься. Потом пока я всех собрала… Эта вот… — она качнула Ксюшу на руках… — негодница… забралась под кровать и надышалась дымом. Разве можно? — Девочка шмыгнула перепачканным сажей носиком. — В общем, к тому времени, как я ее вытащила, пожарная лестница тоже была в огне.
— Как же вы выбрались?
— Нас вывел Андрей.
— Как? Как Андрей мог вас… — Я остановился, так как понял, что иначе начну заикаться.
Любовь Николаевна посмотрела мне в глаза.
— Александр Борисович, я не знаю. Я — педиатр и… я не знаю. Он прижал к лицу свой рисунок, а потом сказал…
— Какой… Какой рисунок?
— Из вашего кабинета. Вы уехали, а Андрюшка очень просил принести рисунок. Еле нашла его в пакете, среди газет. Так вот, прижал к лицу рисунок и сказал: «Идемте за мной». И все пошли — на кухню. Там Андрей сказал: «Откройте окно», и…
— Это я открыл, — влез в разговор Сергей. — Ничего, что без спроса?
И ойкнул, когда я схватил его за худое плечо и притянул к себе. От подростка пахло страхом и табачным дымом. Пальцы правой руки сами сжались в кулак… потом разжались.
Я отпустил его. Сказал только:
— Молчи! — И вновь обратился к Любови Николаевне: — Что было дальше?
— Так вот, Андрей сказал: «Откройте окно», и окно открыли. А потом он сказал: «Прыгайте», и все прыгнули. Я тоже прыгнула. Никто не разбился. Там оказалось мягко.
— Матрасы! — Я почувствовал, как от облегчения подгибаются ноги, и прислонился плечом к гладкому боку пожарной машины.
— Да, внизу были матрасы. Только Леня прыгнул слишком далеко и ушиб ногу. Но ничего страшного…
— А где… — Я огляделся. — Где Андрей? Я не вижу его. Андрей! — позвал я в полный голос.
— Я здесь, — раздалось совсем рядом.
Я обернулся. Он сидел под самым бортом на каком-то ящике.
— Я здесь, Александр Борисович, — повторил Андрюшка и запрокинул лицо.
Я сказал: запрокинул лицо? Нет, он поднял на меня глаза. Они были ярко-красными, потому что в них отражалось пламя, а само лицо — голубым. И мне пришлось сделать над собой усилие, чтобы коснуться его щеки. Мне просто надо было убедиться, что это сажа или, я не знаю, пепел.
ПАВЕЛ АМНУЭЛЬ
ПРОСТЫЕ ЧИСЛА
Я не жду от жизни ничего хорошего. Не жду c тех пор, как умерла Софа, меня отправили на заслуженный отдых, а Вадик с семьей уехал в Штаты и поступил работать в престижную, по его словам, компьютерную фирму, где (опять же по его словам) ценят «русские» мозги, подразумевая под этим мозги, скорее, советские, старой закваски. Сейчас, конечно, наши тоже кое-чего стоят, но разве можно сравнить нынешнее образование с тем, когда…
Ну вот. Как только начинаю о чем-то думать, мысль сразу сворачивает на проторенную колею — что это, если не свидетельство старости? С другой стороны, ведь действительно. Не скажу ничего о математике или, скажем, о биологии с химией, но в моей родной астрофизике разве не в семидесятые годы прошлого уже века сложилось поколение, с которым до сих пор считаются на Западе и на работы которого и сейчас можно найти ссылки в самых престижных журналах? Какие имена! Рашид Сюняев, Витя Шварцман, Коля Шакура, а чуть позже Коля Бочкарев, Володя Липунов, Толя Черепащук… Конечно, я понимаю, что никому, кроме профессионалов, эти имена не скажут ничего, но тем, кто хоть что-то понимает в астрофизике…
И опять я не о том. Об астрофизике я не собираюсь говорить ни слова — из науки я ушел… нет, если по-честному, то ушли меня, и, что совсем было не по-человечески, произошло это ровно на седьмой день после смерти Софы. Ко мне пришли коллеги, все такие же… ну, или почти такие же, как я — возраст пенсионный, но кто по своей воле оставит работу, которой посвятил жизнь? — и мы сидели, поминали Софу, говорили о том, какой она была отзывчивой, домовитой и умной. О ее уме вспоминал в тот вечер каждый, даже Анатолий Гаврилович, который Софу терпеть не мог, потому что она всегда говорила ему в лицо ту правду, которой никто, кроме нее, ему не сказал бы. И уже когда собирались расходиться, Анатолий этот Гаврилович поднялся и сообщил, будто не приговор зачитал, а великую радость поведал: мол, дирекция вас очень просит, Петр Романович, учитывая ваш возраст и то, что в последнее время в обсерватории стало плохо со ставками… В общем, пенсия у вас будет хорошая.
Вот тогда время для меня и остановилось. Не биологическое, оно-то, конечно, движется независимо от сознания и только в одну сторону, как река, которую невозможно перегородить плотиной и заставить изменить русло. Я имею в виду собственное психологическое время, которое то течет подобно великой реке Волге, то вдруг останавливается, застывает, как скованный льдом ручей, а бывает, что несется, будто горный поток, подбирая по дороге валуны воспоминаний, или даже словно цунами сметает все, оставляя позади груды развалин прошлого — самых страшных развалин на свете, потому что разрушенный бомбой город можно восстановить, а сломанная, уничтоженная жизнь не денется уже никуда…
Нет, положительно, старость — такая болезнь, которая неожиданно приходит и так же неожиданно забывается: сначала ты эту болезнь остро осознаешь, а потом, видимо, не то чтобы привыкаешь, но перестаешь считать болезнью. Это, мол, жизнь, а жизнь не болезнь, хотя и заканчивается всегда летальным исходом…
Вообще-то, я хотел рассказать о человеке, которому, в отличие от меня, не удалось дожить до старости, но почему-то начал рассказ с себя, хотя по сравнению с покойным Олегом Николаевичем Парицким я, конечно, личность в истории маленькая. Впрочем, о масштабе личности человека, погибшего на нашем пруду 15 февраля, судят сейчас по-разному: одни говорят, что такого мощного ума земля не рождала лет сто или больше, другие считают, что разговоры о гениальности Парицкого сильно преувеличены, а то, чем он занимался, вообще говоря, ближе не к математике, а к самому что ни на есть научному шарлатанству.